Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 66

- Я скажу вам так, Петр Иванович… не судите меня по тому, что я должна была, но в итоге не сделала. Судите по тому, чего я была не должна, но все же сделала. Потому что в отличие от вас, столь твердо преданного короне, вовсе не уверена, что стала бы рисковать собственной жизнью одного лишь Отечества ради. Вы и непрошеные чувства к вам – единственная причина всех моих поступков. Но доказать сие мне вам, увы, нечем, и ежели вы не пожелаете мне поверить – сделать что-то с этим я уже бессильна. Но по крайней мере, подумайте над тем, что я вам сказала. Ежели, конечно, признания ваши были искренни. - Договорив, Оболенская  не  стала дожидаться момента, когда снова увидит, как уходит от нее Шульц – на этот раз навсегда – и, степенно поднявшись, согласно глупому этикету, привитому ей намертво, направилась к выходу, ощущая, что ещё немного – и просто бросится господину лейб-квору в ноги, чтобы удержать рядом с собою, а после будет ненавидеть себя за это напрасное унижение до конца жизни.

- Прошу меня простить, - выдавила Оболенская и, по-прежнему прямо держа спину, вышла из гостиной, а когда Шульц уже не мог ее видеть – бросилась опрометью наверх. Туда, где можно было позволить себе простую женскую слабость – слезы, коими горю, конечно же, не помочь, но и совладать с ними уже попросту не было сил.

 

***

Сколько времени миновало с того самого дня, когда Пётр Иванович видел Настасью Павловну последний раз, лейб-квор не знал. Дни он проводил исключительно дома, лишь изредка выходя в сад в те моменты, когда ему особливо казалось, что нет больше сил на то, чтобы и долее чувствовать, как сжимается что-то огромное и неотвратимое вокруг его груди. Словно бы в ответ на его желание побыть в одиночестве, которое, меж тем, приносило ему лишь страдания, Пётр Иванович получил спокойствие и тишину, порой кажущиеся ему могильными. Неотступные, тяжелые, почти что смертельные мысли, и вишнёвая наливка – вот компаньоны лейб-квора, что были рядом все то время, когда Пётр Иванович бесцельно бродил из угла в угол в своем доме, не зная, есть ли на белом свете хоть что-то, что способно будет его заинтересовать.

И куда бы он ни направился, чем бы ни занимался - в голове, словно выжженный огнём, неизменно появлялся образ Оболенской. Шульц закрывал глаза ложась спать и видел во сне её облик. Он смотрел на улицу, где по-летнему тёплый дождь барабанил по крышам домов, и тоже видел образ Оболенской, что преследовал его теперь повсеместно.

О, как бы хотелось ему верить собственному сердцу, а не разуму, отравленному обидой! Как желалось ему поверить Настасье Павловне, что чувства, в которых она призналась Петру Ивановичу в их последнюю встречу – правдивы настолько, что он может отдаться им всецело! И чем более проходило дней, тем больше сомнений поселялось в голове Шульца. Что если он ошибся? Ошибся настолько, что исправить нынче уже ничего нельзя. Что если он предал то единственно дорогое, чем стоило жить и дышать? Ибо не стоят ничего обиды, если они приносят человеку лишь несчастье. А ежели они делают несчастным не только его, возможно, стоит ещё раз остановиться и обдумать все более трезво.





 

Прошло несколько мучительно долгих дней, слившихся в одну сплошную безликую массу, прежде чем Настасья Павловна сумела наконец убедить себя в том, что Петр Иванович уже не придет. Что не услышать ей боле ни разу его насмешливого «немилая моя» и более ласкового «душа моя». Да и голос Шульцев отныне звучал только в ее воспоминаниях, причиняя боль настолько немыслимую, что Оболенская удивлялась про себя тому, что вообще ещё способна дышать. Вот только для чего – не знала.

В тот день она впервые с момента расставания своего с господином лейб-квором вышла за пределы спальни и спустилась в сад. Там, среди аккуратных клумб, давно приведенных в порядок после памятного забега графа Ковалевского, спасавшегося от Моцарта, цвели, посаженные строгими рядами, яблони. А вернее, как обнаружила теперь Настасья Павловна – отцветали. Белые их лепестки, кружась в прощальном танце, бесшумно падали на землю, отживая свой короткий век. И также рассеялись, как белоснежный яблоневый туман, и мечтания Настасьи Павловны о счастье, что обошло ее стороною. И подобно цветам этим, отмирала понемногу ее душа, становясь все опустошеннее по мере того, как все призрачнее и слабее становилась надежда, что все же одумается Петр Иванович, что найдет в себе силы поверить словам ее. Но теперь, когда глядела Настасья Павловна на никому ненужные белые лепестки под своими ногами, понимала ясно: ничего уже не изменится. Ибо если бы желал господин лейб-квор к ней вернуться, ему бы не потребовалось на это столь долгое время.

Прикусив задрожавшую губу, Оболенская присела возле дерева, опершись спиною на шершавый его ствол и обняла руками колени. А яблоневый цвет все падал наземь, прощальной ласкою скользя по волосам и одежде ее, но не было Настасье в том утешения. Она знала, что на смену цветам придут ароматные плоды, возрождая яблони к жизни, а вот в ее душе все постепенно превращалось в прах, сожжённое немым отчаянием дотла.

Наверное, на роду ей было написано одиночество. Ни одному из двух мужчин, с коими свела ее близко жизнь, не была нужна она по-настоящему – ни покойному Алексею Михайловичу, что предпочитал ей свои изобретения; ни Шульцу, коий так и не понял, что значил для нее на самом деле, а скорее всего – попросту не пожелал этого понять. И не хотелось ей самой отныне боле ничего, что способно было принести такие страдания. И решение, что гнала от себя все эти дни, становилось все более ясным, отчётливым и попросту необходимым. И дабы принять его, только и требовалось, что признать очень простую вещь…

- Все кончено, Моцарт. Кончено, - прошептала Настасья Павловна сиротливо жавшемуся к ней бочком пианино вслух то, о чем страшно было даже думать. Но что уже случилось и чего невозможно было изменить. Сказала – и разрыдалась, да так отчаянно, как плачут в последний раз. Зная, что больше не позволят себе ни слезинки.