Страница 11 из 39
Однако через неделю он не выдержал, набрал номер телефона.
– Не звони! Папка ругается. Нельзя!.. – услышал он тонкий голос, утверждающий старый приговор, и долгие, как тоска, гудки…
И всё же однажды они разговорились. Как понял Дмитрий, Алёна была в квартире одна. Он расспрашивал её о школе, она подробно отвечала, и всё говорила, что мечтает уехать в деревню к бабушке, где провела почти всё детство.
Ко дню рождения Дмитрий выслал девочке два красивых платья, заказанных в Москве. Сам не появлялся: боялся новых разочарований; и на самом деле ему казалось, что встречи выбьют девочку из привычной колеи. А под Новый год отправил ей в конверте билет на детский спектакль в оперном театре, приложив пять рублей на мороженое и записку, написанную крупными печатными буквами. А через неделю после спектакля позвонил.
– Я не ходила… – тянула девочка в трубку. – Никто меня не отвёз. Так жалко!.. И билет целых рубль восемьдесят стоит… Пять рублей у меня взяли, сказали: в получку отдадут. Не надо, не высылай, у меня всё равно ключа от почтового ящика нет. А ты один живёшь? А когда женишься?.. А я хочу, чтобы дядя Витя женился. Всегда ругается. И пьёт, и пьёт…
– Бьёт? – не расслышал Дмитрий.
– Н-нет… А Настя про меня всё ябедничает. Я в деревню хочу, я бабушку больше всех люблю! А сколько до лета осталось? Посчитай… Ой, много!..
– Скажи мне, Алёна, только честно: дядя Витя тебя обижает?
– Н-нет… Ну, не сильно… Вчера его на диван тошнило, где я сплю… Приезжай…
Чемодурова лихорадило. В голове проносились решения: встреча, удар в нахальную образину, – но опрометчивые он тотчас отбрасывал.
– Слушай, Алёна!.. – кричал он в трубку. – Никому не говори о нашем разговоре! Даже маме не говори. А бабушку люби. Люби, кого хочешь любить! И не горюй. Всё зависит от тебя… На днях я приеду и мы с тобой обо всём поговорим. Хорошо?..
– Хорошо…
Дмитрий как никогда аккуратно и твёрдо установил трубку на рычаги.
1988
Неандерталец
«В начале было Слово…» – читала за печью, в своей светёлке, набожная Элла.
«В начале было Слово, – думал Люлин, находясь с другой стороны печи, у полыхающей подтопки. – И это слово было – рука»[2].
Оно так и виделось ему: сидел неандерталец у костра, глазел на ладонь, сжимал и разжимал пальцы, отбрасывающие на своды пещеры головы гидр; и, разрывая гортань, смазанную пёрышком Энгельса, мучительно произносил: «Р-р-ру-ка!»
Рука добывала еду, еда наливала кровью чресла – и сверху пялясь на телесную свою метаморфозу, неандерталец изумлённо восклицал: «Уй!»
Слово нежное, с першением в нёбе приходило само собой: же-на…
А потом всё угасало. Из тёмных глубин, из нелепых звуков рождалось жуткое слово смерть.
Люлин жёг осину, дрова древние, пещерные, без удушливого дыма и срамотной копоти; в России их ещё называли «царскими».
Завтрашний день не заботил, опять безделье и переживание боли. Три дня назад кисть руки придавило скатившимся бревном, когда заготавливал дрова. Тут через лес тянули ЛЭП, навалили столетние ели в полтора обхвата, бери – не хочу. Люлин отсекал бензопилой бочонки, грузил в «Ниву», где снял заднее сиденье. Цеплял ещё бревно тросом. Хотел справиться в апреле, пока прохладно. Летом топором не помашешь. Разделался с чурбаном – и уже устал, духота, испарина. Тем паче, ель – не осина. Еловый бочонок – это кряж. Стянут сучьями, как болтами. Без клиньев и кувалды не справиться. От сотрясающих ударов болят кости, в суставах люфт, трясутся руки. Нет, трудно далась ему нынче ель. И напоследок прошлось бревно по кисти, как по блину скалка.
Теперь марлевый кокон неподвижно лежал на его колене…
Люлин когда-то носил галстук, учился на филолога. Но судьба совершила крен, и вот он уже тридцать лет как мужик. Однако эта самая недоученность оставляла для него калитку в этимологию отрытой. Он читал словарь Даля, вдумывался в звучание слов и удивлялся: как точно, соответствуя предметам и действиям, рождалась первичная речь. Современный словарь, безусловно, замусорен. Очень не нравилась Люлину иностранщина, а ещё, например, слово верёвка. У Даля – вервь, ужица! Вервь стала верёвкой, потому что потеряла нужность, и приобрела функцию удавки. Неприятно звучит – верёвка; в доме покойного…
Скошенное поле… Да стерня, господа, стерня!
Люлин перекинул ногу за ногу, достал сигарету. Подцепив совком уголёк, прикурил. Печь нагрелась, тяга усилилась – и дым проворно улетал в трубу.
«У каждого народа свои звуки», – думал Люлин. На татарском рука – кул, на немецком – хенд. Конечно, жена звучит нежнее и теплее, нежели татарское хатын.
Или тормозное немецкое, как лошадиное тпру-у! – фрау.
А как смерть по-татарски?
Люлин вынул из грудного кармана телефон, одной рукой набрал номер.
– Алё. Ислам? Не спишь?
– Слушай, если бы я спал, то всё равно уже не сплю, – послышалось в трубке.
– Извини. Скажи, как по-татарски смерть?
– Опять? Зачем тебе?
– А на-до! – заулыбался Люлин. – Положу в ящик, где лобзики…
– Слышь, я уж не помню, – честно протянул Ислам. – Кажется, улем.
– Улем? Спасибо.
Люлин отключил телефон.
Улем. Звучит не страшно. Да ещё так же, кажется, жена Ислама называла сына – улем. Улем, айда кушать. Или улым? Хм…
Люлин опять взял телефон, набрал другой номер.
– Чеслав Станиславич, привет! А как по-немецки смерть?
Местный хирург Чеслав Станиславович – поляк, но по отцу немец.
Он был не в духе и ответил коротко:
– Тод.
– Тот? Федот, да не тот! – пытался пошутить Люлин, как бы извиняясь этим за столь позднее вторжение.
– Саш, я болею. Тод, по-немецки тод! – повторил врач. – На конце «д». Ты лучше сразу всё спроси. А не по слову за ночь.
– Извини, – буркнул Люлин и отключился.
Тод-тод-тод-тод… Бессмыслица какая-то.
Люлин считал, что и английский язык менее выразительный, чем русский.
Он вообще для себя открыл, что русские – это неандертальцы, а все европейцы – кроманьонцы, презренные каннибалы. И поляки, и французы, и англы. И речь у них… одни от брезгливости пшикают; другие воркуют, как ходящие на еду голуби, третьи от чопорности кривят рот – при гласных заводят челюсть за челюсть, вот-вот схватит судорога. Они всю жизнь ненавидели русских, неандертальцами питались, и потому мы цедим сквозь зубы: сволочи!
В кроманьонских пещерах найдены обглоданные кости неандертальцев. А вот на стоянках неандертальцев костей карманьонцев нет! Что это значит? Значит, добродушные были! Неуклюжие для совершения коварства, крупные и доверчивые, как боксёр Валуев. И речь у них была своя, близкая к санскриту, к русскому языку, понятная даже животным. В русском языке что-то осталось. Вот Элла говорит: «Когда читают «Отче наш», в клетках замирают львы».
На склоне лет Элла уверовала в Господа Иисуса Христа.
А ведь какая грешница была! Давно ли пасли с ней корову Клаву, кувыркались в стогу!
Эта корова как раз их и свела. Шёл Люлин через пойменный луг за самогонкой и увидел женщину, пасущую корову. Очень красивая, с виду городская, даже не верилось, что она пастушка!
Познакомились, Люлин тогда прибыл из Нижегородчины на заработки, был гол как сокол. Элла же имела сарай у пойменного изволока, забор, корову и комнату на станции, ведомственную.
Приютила алкаша Люлина. Обещал не пить. А куда деваться? У него золотые руки: умел тесать скребком брёвна, рубить сруб в лапу, доить корову, крыть жестью, крыть матом, крыть в стогу ежечасно Эллу. Элла ещё не знала тогда, что он – недоучившийся литератор, дипломированный сварщик, механизатор, столяр, плотник… впрочем, ему легче было назвать специальности, по которым он не работал:
2
По Мару первым словом первобытного человека было – «рука».