Страница 27 из 37
Солдаты грянули ему восторженным ревом и, взломав дворцовые погреба, принялись пить за здоровье юного царя и руководителей заговора.
Сказывали и то, что радость заговорщиков, по мнению Чарторыйского, сраму не знала: была бесстыдной, вероломной, без меры и приличия.
Разыспуганная пьяным «У-рр-ра-а!», внезапно появилась чуть не в исподнем вдовая императрица. В отчаянии и яри она возопила господам офицерам: «Отныне я, и только я ваша Императрица! За мной!»
Увы, дремучий немецкий акцент испоганил дело: Марии Федоровне ни один не подчинился, а Пален с Беннигсеном, не без нажима и скрытого льда, принудили ее вернуться в покои.
Через шесть месяцев после убийства отца Александр торжественно въехал для коронации в Москву. Церемония протекала с привычной пышностью, но с необычайным ликованием. Двадцатичетырехлетний самодержец был высок, статен, красив. Его супруга − изящна и очаровательна, как Психея.
Плескался колокольный звон, народ бросался на колени, целовал сапоги царские и бабки благородного жеребца.
Французская полиция перехватила в Вене эпистолу госпожи Нуасвиль, оставшейся в России эмигрантки, адресованную камергеру австрийского императора графу О’Доннеллу. В этом извещении она указывала: «Я видела, как этот князь шел по собору, ведомый убийцами своего деда, окруженный убийцами своего отца и сопровождаемый собственными убийцами».
Спустя невеликое время руководители заговора: Беннигсен, Панин, Пален и прочие − получили приказ покинуть навечно столицу и держаться в отдалении от Государя. А Платон Зубов, умывшись вторично страхом, вернувшись из за-граничных вояжей, преставился в вынужденной отставке.
Лишь Беннигсену волею судьбы позже посчастливилось поступить на службу вновь. Отвагой и кровью он смыл свой позор в сшибках с наполеоновскими ордами.
Начиная с июля 1801 года, как повелось, дважды в неделю после обеда к его величеству слетались молодые друзья: польский князь Адам Чарторыйский, весьма способный и оглядчивый, князь Кочубей, знатный законник и завидный администратор, граф Новосильцев, столь же честолюбивый и чопорный, сколь и образованный, граф Павел Строганов, который Европу знавал куда лучше, чем свое Отечество.
Всепонимающий Александр не торопился перепахивать поле и засевать его семенами свежих идей. Вялый и мечтательный, не терпящий петровских «штыковых атак», он более улыбался и целомудренно молчал.
И все же пришла долгожданная оттепель! Свет руко-плескал отмене драконовских указов Павла.
Сердце Николая Петровича в те дни тоже билось надеждой и радостью: на службу вернули тысячи блестящих офицеров и государственных умов, а журавли виселиц убрали с пустынных площадей; зубы цензуры притупились и хватка ее стала не столь костоломной и гибельной. На улицах вновь появились и круглые шляпы, и длинные волосы, и яркие жилеты. К священникам, дьяконам, дворянам и сословным горожанам телесные наказания боле не применялись.
Были немедля возвращены из индусского похода дон-ские казаки, и на дикую павловскую авантюру в Турке-стане наложен могильный крест. Английская эскадра, уже пробороздившая пролив Эресуны, сделала оверштаг57 назад. Тогда же проклюнулось желание союза с Лондоном. Пятого июня 1801 года в Северной Пальмире был подписан договор между двумя великими морскими державами. Дипломатические отношения с Австрией, взорванные Павлом, восстановлены.
О! Это был долгожданный взмах крыл молодого государя: восхищенный такой добродетелью, русский народ целовал следы, оставляемые батюшкой-царем.
Ставил свечи и граф, свято веруя в разум и быстровзлетное процветание Державы. Увы, высокого парения не по-лучилось. Александр не был богат ни дерзновенной отвагою, ни кипучей деятельностью своего предка − Великого Петра.
Канцлеру с юности претили прожигатели жизни, та толстокожая порода вельмож, которая свою булыжную душу драпировала флером пикантностей, а пошлые остроты выдавала за тонкий, прозрачный ум. Такие любили позубо-скалить, перепесочить кости тем, чьи имена и титулы взросли не на диких деньгах, а на славных делах во благо России.
Боялся этого окружения граф, боялся и презирал. Страшился узреть его вокруг трона… И, видно, не зря ныла душа: случилось именно то, что приходило к Румянцеву в невеселых думах.
Николай Петрович накренил нос графина к граненой рюмке. Гадко было на сердце. Он досадливо сморщил лицо: полгода после отъезда князя Осоргина сделались для него пыткой. «Только б поспел, сокол!.. Примет фрегат, тогда хоть на душе будет покойней…» Румянцев хрипло вздохнул, еще и еще. В груди − будто камень застрял: нет покою, хоть в петлю!
Лакеи, что стадо на пастуха, глазели на него изумленно: не могли припомнить такой мрачливой рассеянности.
Да и сегодняшний день, что скрывать, подгорел с самого утра. Отправляясь на службу, Николай Петрович вышел из дворца и… оступился на предпоследней ступени, упал, подвернул ногу, замочив выше щиколотки чулок и зашибив правое колено.
Перепуганные слуги слетелись стаей галдящих галок: подняли, отряхнули, возвратили в комнаты, а кучер так и прокуковал до обеда у подъезда, хлопая глазами да ковыряя в носу: «Поедет − не поедет его сиятельство?.. А вдруг, как да… тады… Тпррр-у-у, залетные, обождем от греха!»
В тот день канцлер так и не выбрался, отослав курьера доложить: «Так, мол, и так, приключилась оказия…»
Да, если по совести, то последние два года его сиятельство в министерство иностранных дел отправлялся, как на каторгу. Удрученный войною с любезной Францией, которую он страстно почитал и с которой ему не удалось договориться о мире, Румянцев опустил руки. Его личное самолюбие крепко страдало. Лед опалы становился с каждым месяцем тверже − не разобьешь. Молодой Государь, на которого молился умудренный граф, более не мог, да и не хотел оказывать ему прежнее покровительство… Как ни бросай карту, а золотое время кончилось. А при дворе уж не флейтой,− трубным иерихоном гремело обвинение его в пристрастии к корсиканскому Голиафу.
До какого рвения тут? День теперь ночью казался. А ведь, бывалоче, до глубокой ночи в кабинете простаивал за бюро, а то и вовсе до петухов перо маял, при этом не ленясь подвергать беспрестанным испытаниям ревность своих подчиненных.
И сейчас он сидел в кресле: боль, гнев и обида, в альянсе с бессилием − все к одному: «Только поспеть с по-следним замыслом, а там в отставку… Всё! Под завязку сыт, хватит! Старому псу кость кидать − лишь зубы ломать…»
Граф вдруг застонал, вцепился в волоса и, прихрамывая на распухшую ногу, доковылял до софы.
− Господи! За что?! Чего ждать? Что же отныне будет с Россией?!
Внезапно он задержал взгляд на позолоченном подлокотнике, увенчанном головой хитронырого пана.Через силу сглотнул, на миг разгоняя морщины. Лесной сатир ухмылялся ему кривогубой улыбкой Нессельроде.
− Батюшки-светы,− старик перекрестился.
Барельеф еще мгновение глядел на него торжествующе, точно желал показать, что он здесь боле не хозяин, а так, всего лишь докучливый временщик.
Николая Петровича заколотило. Быть может, впервые по-настоящему он узнал, как чувствуют себя люди, чей хлеб, не сетуя уж о шоколаде, зависит от расположения иных. Глаза сатира еще, казалось, тлели пугающей, злой усмешкой, отчего графу нестерпимо захотелось влепить деревяшке пощечину.
«Ужели проиграл?» − мысль эта была жгуче зубной боли.
Сын знаменитого фельдмаршала Румянцева-Задунай-ского поник плечами. О его батюшке говаривали: «…великий ум, необычайная твердость души, неизмеримые познания, но черствое сердце и непомерное честолюбие».
«Незавидно гладко сказано, однако,− весомо! А что скажут обо мне? Поклонник Франции и чудовищного самозванца, гениального выскочки, от коего трепетала прилизанная Европа?»
Так рассуждая, вогнал он себя в «цыганский пот». До появления этого худородного полукровки Нессельроде канц-леру и в голову-то не приходило, что возможен столь бесславный финал.
57
Оверштаг − вид крутого поворота корабля.