Страница 2 из 8
– Ах, миссис Гутьерес, я сложу песнь в вашу честь!
– Это кто-то другой донес! – твердила она.
– И когда сегодня меня повезут в тюрьму, я преподнесу вам подарок. – Он отвесил поклон.
– Говорю же, я тут ни при чем! – вопила она. – Да отсохнет твой слащавый язык!
– Я восхищаюсь вами, – искренне сказал он. – Вашей активной гражданской позицией – долой всю нечисть, шум и хлам!
– Ах ты! – верещала она. – Чтоб тебя! – У нее иссяк словарный запас.
– Этот танец я посвящаю вам! – пропел он и, вальсируя, скрылся в доме.
Под вечер он повязал свою красную шелковую бандану и надел внушительные золотые серьги, алый кушак и голубой жилет с золотистой оторочкой, обулся в башмаки с пряжками и натянул штаны в обтяжку до колен.
– Все на последнюю прогулку! – обратился он к собачкам, и они вышли.
Под мышкой Пьетро нес патефон, пошатываясь от его веса, ибо он испытывал расстройство желудка и недомогание во всем теле. Ему трудно было поднимать тяжести. Собаки семенили по обе стороны от него, попугаи у него на плече пронзительно кричали. Солнце заходило, воздух был прохладен и недвижен. Он разглядывал все вокруг, словно видел в первый раз. Всем говорил «добрый вечер», махал рукой, приветствовал.
У стойки с гамбургерами он водрузил на табурет заведенный патефон, игла выцарапывала из пластинки песню. Посетители оборачивались посмотреть, как он самозабвенно погружается в пение и, сияющий от смеха, всплывает на поверхность. Он щелкал пальцами, приседал, сладко насвистывал с закрытыми глазами, а симфонический оркестр уносился ввысь вместе со Штраусом. Он выстроил собак рядком, пока отплясывал. Заставил попугаев выделывать на полу кульбиты и хватал на лету блестящие кувыркающиеся монетки, бросаемые изумленной, но отзывчивой публикой.
– Убирайся к черту! – велел продавец гамбургеров. – Здесь тебе не опера!
– Премного благодарен вам, люди добрые! Собаки, музыка, попугаи и Пьетро исчезли в темноте под малиновое позвякивание колокольчиков.
На перекрестке он пел, обращаясь к небу, молодым звездам и октябрьской луне. Подул ночной ветер. Из темноты на него глядели смеющиеся лики. И снова Пьетро гримасничал, ухмылялся, свиристел и крутился юлой.
И узрел лица всех, кто на него смотрел. Увидел безмолвные дома и обитавших в них молчунов. Он пел и вопрошал, почему он – последний в мире певец? Почему никто не отплясывает, не разевает рот, не подмигивает, не выставляется напоказ, не важничает? Почему в мире воцарилась немота, онемели жилища и лица? Почему одни просто смотрят на других, а не глядят на тех, кто отплясывает? Почему они все – зрители и лишь он один – исполнитель? Что они позабыли из того, что он всегда помнил? Их дома невелики и нелюдимы, безгласны и безмолвны. Совсем другое дело – дом Пьетро, «Кормушка», магазинчик, переполненный пронзительными птичьими посвистами, гомоном, воркотней и шуршанием перьев, ворчанием пушистых и мохнатых созданий да отзвуком смеженных во тьме зверушечьих век! Его обиталище озаряли свечи и лики возносящихся… летающих… святых… поблескивали медальоны. Патефон крутился и в полночь, и в два, три, четыре часа утра, а он знай себе горланил, душа нараспашку, отрешенный от мира сего, вслепую. Ничего, кроме звучания. И вот он снова среди домов, запирающихся в девять, где ложатся спать в десять, пробуждаются поутру после нудных часов спанья. Не хватает лишь траурных венков на крыльце.
Иногда, когда он пробегал мимо, людям на мгновение что-то вспоминалось. Иногда они могли смущенно промурлыкать пару нот или отбить такт ногами, но чуть ли не единственным их порывом при звуках музыки было нащупать в карманах монетку.
«Когда-то, – думал Пьетро, – у меня была куча монеток, горы долларов, много земли и домов. И все это кануло, и я столько проплакал, что обратился в изваяние. И долго не мог пошевельнуться. Они меня уничтожили, все растащили, разграбили! Тогда я решил, что больше никому не позволю себя уничтожить. Но каким образом? Имею ли я то, что у меня можно безболезненно забрать? И сколько бы ты ни отдавал, у тебя не убудет?
И, конечно, ответ – талант.
Мой талант! – думал Пьетро. Чем больше отдаешь, тем больше его и тем он лучше. Талантливые должны заботиться о мире».
Он оглянулся вокруг. Мир полон подобных ему изваяний. Большинство утратили способность двигаться. Даже не знают, как снова привести себя в движение – хоть в каком-то направлении – вперед, назад, вверх, вниз, ибо жизнь грызла их и калечила, терзала и увечила, оглоушивала до глухоты мраморных истуканов. Если они не способны двигаться, значит, кто-то другой должен делать это за них. Ты, Пьетро, должен двигаться, думал он. К тому же в движении нельзя оглянуться на то, чем ты был и что с тобой стряслось, или на идола, в которого ты превратился. Так что пошевеливайся, задай себе такую нагрузку, чтобы с лихвой хватило и на тех крепконогих, которые разучились бегать. Бегай с хлебом и цветами среди монументов себе, любимому. Вдруг кто-нибудь удосужится нагнуться и прикоснуться к цветам, положить ломоть хлеба в пересохший рот. А если закричишь и запоешь, то вдруг и к ним вернется дар речи, и кто-то допоет песню с тобою в унисон. «Эй!» – кричишь ты, «Ля-ля!» – поешь ты, пританцовывая. И однажды, спустя долгое время, вдруг от пляски ступни их ног захрустят, разомнутся и станут отбивать твою чечетку у себя дома, наедине с самими собой, отражаясь в зеркале своей души. Ибо, помни, некогда их, как и тебя, высекли из камня и льда – хоть выставляй в витрине рыбного ресторана. Но ты запел и накричал на свое нутро, и у тебя сначала вздрогнуло одно веко! Потом другое! Ты сделал вдох и исторг оглушительный крик Жизни! Зашевелились пальцы, зашаркали ступни, и ты с головой окунулся во вспышку жизни!
А ты прерывал с тех пор свой бег?
Ни разу.
Вот он забежал в чье-то жилье и оставил белые бутыли молока у незнакомых дверей. Снаружи, рядом со слепым нищим на оживленной улице, он так бережно положил в приподнятую кружку свернутую долларовую купюру, что даже пальцы-щупальца старика ничего не ощутили. Пьетро бежал дальше и думал: вино в кубке, а он и не догадывается… ха!.. ничего, потом он его отведает! На бегу в компании своих собачек и птиц, хлопающих крыльями по его плечам, под перезвон колокольчиков на рубашке он положил цветы возле дверей пожилой вдовы Вилланзул, а на улице притормозил у пышущего жаром окошка пекарни.
Хозяйка, завидев его, помахала рукой и вышла на порог с горячим пончиком.
– Дружище, – сказала она, – мне бы твою прыть!
– Мадам, – признался он, поедая пончик и кивая в знак благодарности, – только усилием воли я могу заставить себя петь! – Он поцеловал ей ручку. – Прощайте. – Пританцовывая, он заломил шляпу набекрень – и тут он споткнулся.
– Вам бы не мешало остаться на день-два в больнице.
– Нет, я в сознании, к тому же вы не можете держать меня в больнице без моего согласия, – возразил Пьетро. – Мне нужно домой. Меня люди ждут.
– Хорошо, – сказал интерн.
Пьетро достал из кармана газетные вырезки.
– Вот, полюбуйтесь. Это я в суде со своими зверушками. А мои собачки здесь? – вскрикнул он, беспокойно озираясь по сторонам.
– Да.
Собачки шебаршили и скулили под кушеткой. Попугаи поклевывали интерна каждый раз, как только его рука зависала над грудной клеткой Пьетро.
Интерн пробежался по вырезкам.
– Вот здорово!
– Я пел песни для судьи. Мне не смогли заткнуть рот! – сказал Пьетро с закрытыми глазами, наслаждаясь поездкой, гомоном и суетой. Его голова слегка тряслась. Пот катил по лицу, смывая грим. Черная краска извилисто струилась с бровей и висков, обнажая седину. Румяна утекли со щек ручейками, оставив после себя бледность. Интерн вытер ватой розовую краску.
– Вот мы и на месте! – объявил водитель.
– Который час?
Как только «Скорая» остановилась и распахнулись задние дверцы, Пьетро взял интерна за запястье посмотреть, сколько времени на золотых часах.