Страница 15 из 26
Вознесенский уже был студентом. Борис Леонидович говорил с ним как с состоявшейся личностью. Прочитав очередную тетрадь его стихов, заявил:
– Здесь есть раскованность и образность, но они по эту сторону грани, если бы они был моими, я бы включил их в свой сборник[14].
…Размышляя в зрелые годы о причине привязанности великого поэта к нему, Вознесенский задавался вопросом: «Почему он откликнулся мне?»
И так отвечал на него:
– Он был одинок в те годы, отвержен, изнемог от травли, ему хотелось вырваться из круга – и всё же не только это. Может быть, он любил во мне себя, прибежавшего школьником к Скрябину? Его тянуло к детству. Зов детства не прекращался в нём.
На наш взгляд, тяга Бориса Леонидовича к Вознесенскому – подростку, юноше, молодому человеку объясняется во многом, как говорили раньше, и неким родством их душ.
Это очень заметно по дружественной надписи, сделанной Пастернаком на издании поэмы Гёте «Фауст», переведённой им:
«2 января 1957 года, на память о нашей встрече у нас дома 1 января.
Андрюша, то, что Вы так одарены и тонки, то, что Ваше понимание вековой преемственности счастья, называемой искусством, Ваши мысли, Ваши вкусы, Ваши движения и пожелания так часто совпадают с моими, – большая радость и поддержка мне. Верю в Вас, в Ваше будущее. Обнимаю Вас – Ваш Б. Пастернак».
Мечта поэта. В августе 1954 года в города европейской части СССР хлынул поток реабилитированных, возвращавшихся из-за Зауралья в свои пенаты. Среди них был и драматург А. К. Гладков, отсидевший шесть лет за чтение «не той» литературы. Первым, кого он встретил в Москве, был Б. Л. Пастернак. Произошло это в Лаврушинском переулке. Александр Константинович вспоминал:
– Уже слышал, что вернулись, – сказал Борис Леонидович, не понижая голоса и не обращая внимания на окружающих. – А я вот не исправился…
Фонетически это прозвучало по-пастернаковски: «А я воот не исправился…» Я обрадовался этим знакомым протяжным гласным как чему-то родному, утерянному и вновь обретенному. А семантически[15] здесь подразумевалось то, что я, освобождённый из «исправительно-трудовых лагерей», предположительно «исправился», а он, Пастернак, за это время проделал «противоположный путь».
Гладков обрадовал Бориса Леонидовича сообщением о том, что уже читал его стихи из романа «Доктор Живаго», опубликованные в журнале «Знамя». Поведал и о том, что всё время заключения возил с собой однотомник поэта; и читал его стихи по утрам, первым просыпаясь в бараке, а если ему мешало что-то сделать это, чувствовал себя весь день как будто не умывался.
– О, если бы я знал это тогда, в те тёмные годы! Мне легче было бы от одной мысли, что я тоже там… – воскликнул Пастернак и заговорил о возобновлении Центральным театром Советской Армии постановки пьесы «Давным-давно»:
– Вот видите, я оказался хорошим пророком. Сколько перемен во всём, и в наших судьбах тоже, а ваша девушка-гусар всё ещё скачет по сценам, – и грустно добавил: – А мне не повезло в театре.
– Зато вам повезло в другом, ведь после постановки в Художественном театре вашего перевода «Марии Стюарт» родилась «Вакханалия».
Борис Леонидович улыбнулся:
– А вы её уже знаете? И, конечно, заметили, что она написана наперекор всему, что я писал перед этим и после?
Гладков поспешил тут же высказать мнение о новом произведении мастера:
– Это большое и сложное по содержанию стихотворение, вернее, маленькая поэма, кажется, написанная одним дыханием, в один присест, залпом.
Пастернак был доволен замечанием младшего коллеги и дал некоторые пояснения по созданию «Вакханалии»:
– Это хорошо, если так чувствуется, но не совсем верно. Я написал это почти в два приема, как пишу большую часть своих стихотворений. Но вы правы, оно было неожиданным для меня самого. Это прилив того, что обычно называют вдохновением. Знаете, бывает так: всю зиму в чулане стояла закупоренная бутылка с наливкой. Она простояла бы ещё долго, но вы нечаянно дотронулись до нее – и пробка вдруг вылетела. Эти стихи – моя вылетевшая пробка. Они удивили меня самого, но для меня ещё большая неожиданность, что они многим так нравятся.
…Среди рукописей Б. Л. Пастернака, оставшихся после его смерти, было найдено начало большой пьесы о крепостной актрисе, которую он писал в свои последние годы, так и не расставшись с мечтой о завоевании театра.
Душа поэта. В воспоминаниях о Юрии Карловиче Олеше драматург А. К. Гладков писал: «В начале мая 1958 года я стоял с Ю. К. у дома в Лаврушинском, где он жил. Он показал на одно дерево, самое нежное из всех, покрытое светло-зелёной, словно пуховой, листвой.
– Сморите! Смотрите на него! Ведь оно больше никогда таким не будет. Оно завтра уже будет другим. Надо на него смотреть. Может, я больше этого не увижу. Могу не дожить до будущей весны».
Долго находиться на одном месте Олеша не любил, и вскоре собеседники оказались довольно далеко от места встречи:
– Мы стояли на Москворецком мосту. Юрий Карлович привёл меня сюда, чтобы показать место, с которого лучше всего смотреть на Кремль.
Полюбовались древней цитаделью власти и двинулись дальше. Обошли Красную площадь. Говорили о литературе.
Олеша в это время работал над книгой «Слова, слова, слова…». Гладкову это название не нравилось, и он решился указать Юрию Карловичу на интонацию скептицизма, звучащую в этой фразе. Олеша энергично запротестовал. Он заявил, что слышит эту фразу иначе, что в ней для него – величайшее уважение к «словам», что для Гамлета, как и для поэта, «слова» – самое дорогое. И что книга его будет как раз о том, как дорого стоят слова.
– Как я постарел! – сетовал писатель. – Как страшно я постарел за эти последние несколько месяцев! Что со мной будет? Какая мука! Боже мой, какая мука! Доходило до того, что я писал в день не больше одной фразы. Одна фраза, которая преследовала меня именно тем, что она – только одна, что она короткая, но она родилась не в творческих, а в физических муках.
Целью последней книги Олеша ставил воссоздание своей жизни, но не в её хронологической и событийной последовательности.
– Хочется до безумия восстановить её чувственно, – говорил он. – То есть запечатлеть восприятие жизни не разумом, а чувствами, во всех оттенках и нюансах человеческих эмоций.
Олеша не был уверен, что закончит книгу: мешала работа над сценарием по повести «Три толстяка», принёсшей ему славу. Гладков советовал отказаться от сценария, Юрий Карлович не соглашался:
– Ничего не поделаешь, я уже взял аванс. Нужно писать. Да. Так надо!.. Так надо!.. – и бодрился: – Нет, всё будет хорошо. Правда? Я так думаю… Всё будет хорошо! Да?
…Свою последнюю книгу Олеша закончил. Вышла она под названием «Ни дня без строчки». Её издания Юрий Карлович не дождался. Его собеседнику повезло больше: и читал книгу, и писал о ней. Вот эти вдохновенные строки: «Истинный, а не внешний сюжет книги – это история восстановления разбитого на мелкие осколки того мира художественных впечатлений, наблюдений, образов и красок, который, в сущности, и есть единственное достояние каждого художника. Это книга собирания потерявшей себя души поэта».
Звонок с Лаврушинского. Неутомимый и страстный исследователь творчества М. Ю. Лермонтова И. Л. Андроников готовился к 150-летней годовщине со дня рождения великого поэта. Зная о том, что все мысли Ираклия Луарсабовича на данный момент настроены на юбилейные торжества, великая шутница, детская писательница Агния Барто, решила разыграть его. Позвонив Андроникову на дом, она старушечьим голосом начала свою игру:
– Извините, пожалуйста, за беспокойство… Я… старая пенсионерка… Не можете ли вы помочь мне… улучшить мое жилищное положение. В связи с юбилеем… Михаила Юрьевича Лермонтова… Я его родственница.
14
В это время Пастернак готовил своё «Избранное».
15
Семантически – по смыслу.