Страница 22 из 78
— Награду ему дать, — выкрикивала она, — он землю от лютых тигров освободил… Не столько князь, сколько Гассан и Мегмет людей мучили. Столь многие плакали от них, нет, не плакали, а стонали! Они были изверги, палачи! Всё было от них… Прости его, награди! — кинулась она к Разумянскому и, схватив его стремя, умоляюще смотрела на него.
— Слышь, пан, — вдруг выступил, вершник Иван, — у него, у Петрухи этого, те вороги сестру замучили. Князь испортил её, а потом им отдал; они девку и замучили. Вот и не стерпел парень страшного лиха: вышел случай, и расчёлся…
Пан Мартын внимательно слушал всё, что говорилось. Неожиданное появление Зюлейки сперва несказанно удивило его, но, взглянув на Руссова, он сразу всё понял.
— Не об этой ли звезде, — слегка кивнул он на Зюлейку, склоняясь к литовцу, — и говорил пан?
Руссов заёрзал на седле и в тон Разумянскому ответил:
— Я уже сказал вельможному пану, что "всякому своё"!
— Так, так! — улыбнулся Разумянский. — Ну, об этом мы потолкуем после и выпьем за успехи пана Александра Руссова в любви!
Потом, обращаясь к Петру, он постарался нахмурить погрознее брови и спросил:
— Так это?
— Всё — правда! Вешай меня, ежели хочешь!
В этот момент раздался нежный голос Ганночки:
— Пан Мартын, а пан Мартын!
— Что прикажет ясновельможная панна своему рыцарю? — воскликнул поляк. — Прошу помнить, что каждое её слово — закон для всех нас. Приказывай, божественная!
— Нет, я только прошу пощадить жизнь этого человека. Для меня пощади его, пан Мартын!
Разумянский весь так и вскинулся, будто вдруг вырос.
— Ты слышишь, собачья кровь! — крикнул он, обращаясь к Петру. — За тебя просит панночка!
— Спасибо ей, — усмехнулся Пётр, — только мне того мало, что вы меня не повесите…
— Мало? Ах, негодяй! Чего ещё тебе?..
— Возьми меня, пан, к себе на службу… Ведь ты на Москву идёшь? Верно служить буду и не раз пригожусь! А ты меня не выдашь!
Лицо Разумянского прояснилось. Это обращение к его покровительству сильно польстило гордому поляку.
— Скройся с глаз моих! — крикнул он Петру в притворном гневе. — Иди назад в обоз, собачья кровь, москаль негодный, потом потолкуем, что с тобою делать… Да ясновельможную панну благодари! Уж повесил бы я тебя, если бы не она.
Пётр усмехнулся, отвесил поклон Ганночке и побрёл вдоль вновь двинувшегося обоза.
XXV
ПОСЛЕ БУРИ
ока совершались эти события и обречённая жертва благополучно избежала грозившей ей опасности, в лесном поместье князя Агадар-Ковранского ещё продолжалась драма, в которой эпизод с медведем был далеко не началом конца.
После того как костоправ умело и ловко вправил вывихнутую кость, и князь Василий заснул мёртвым сном, добрая старушка Марья Ильинишна погрузилась в глубокие думы.
Нежданно налетела кипучая гроза и своим вихрем завертела всё, что попало под него. Вспышка неповиновения со стороны всегда покорного племянника затронула Марью Ильинишну за живое, уколола самолюбие любящей женщины, но всё-таки подействовала лишь поверхностно. Вряд ли старушка привела бы в исполнение свою угрозу и ушла бы из насиженного гнезда. Этого она, быть может, и не сделала бы, потому что слишком любила князя Василия и понимала, что одного нельзя было оставлять его.
Но теперь, когда старый Дрот передал ей всё происшедшее в лесу, в особенности попытку Петра убить князя, старушка почувствовала, как она холодеет от ужаса. Ей сразу представилось, какая бездна ненависти окружает её несчастного любимца, что покушение освирепевшего лесовика — только начало новых бед и что князю Василию не сдобровать, если он останется ещё в своей лесной трущобе.
"Нужно вывести его отсюда, — вздыхая, думала Марья Ильинишна, — но как? Не маленький ведь он; пожалуй, и не послушает. Потом нужно эту проклятую ссору прикончить… Эх, пылкая кровь татарская! Деды из рода в род за всякий пустяк отмщали, так вот их-то крови в Васеньке и Москва не охладила. Горячая голова! Того, дурашка, рассудить не может, что если внуки за дедовские обиды будут кровью мстить, так и житья тогда никому на свете не будет… О, Господи, Господи!"
От племянника мысли Марьи Ильинишны как-то сами собою перешли к виновнице всего этого переполоха, боярышне Грушецкой.
"Нанесло, знать, судьбою Агашеньку-то! — думала она. — Выходит это так, а не по иному… Только это я сгоряча подумала ехать к ней, да, сгоряча! Молода она, чтобы я к ней первою явилась… Вот пошлю за ней, дорожным людям в пути день-другой не расчёт, пусть погостит, хоть посмотреть на неё, что она за краса такая. Старого-то Семёна Грушецкого я теперь вспоминаю; слюнтяй парень был, шебарша и пустельга… Ишь, воеводою в Чернавске уселся; кормится, поди, от подвластных в три горла. На границе жил, от дедовских порядков, поди, отвык. Да и то сказать: все Грушецкие на польскую руку тянули, совсем не так жили, как наши исконные живут: телятину жрали и не каждую субботу в баню ходили, и то без жён, вопреки святоотеческому свычаю православному! Поди, и дочка у него такая же вышла".
Пораздумав на эту тему ещё немного, старушка решила не откладывать дела в долгий ящик. Но послать холопов за Ганночкой ей не пришлось. Из прилесного жилья прискакали холопы с недобрыми вестями о гибели Гассана и Мегмета и рассказали о том, что Ганночка уже успела уехать, сопровождаемая наезжим польским поездом.
Марья Ильинишна терпеть не могла обоих калмыков. Ей была известна их лютость, но всё-таки известие об их гибели неприятно поразило её.
— Уж не последние ли времена настали? — гневалась она. — Всякий сброд лесной против господ пошёл!
О том, что сбежала Зюлейка, она и думать не стала: персиянка в её глазах была хуже паршивой собаки.
Сообщить о всём происшедшем племяннику взялась Марья Ильинишна. Да и кто бы из дворни или челяди осмелился на это? Ведь каждому была дорога своя голова, а князь Василий в гневе не разбирал ни правых, ни виновных.
Отдаляя по возможности минуту неприятного объяснения, старушка решила не будить племянника и начать с ним разговор только тогда, когда он проснётся сам.
Князь Василий проспал далеко за полдень. Он пробудился весь разбитый: страшно болела голова, ныли все кости и суставы, побаливал и вывих.
От того, что было в прошлую ночь, остались только смутные воспоминания. Князь помнил, как вылетел из седла, как на него надвинулось лесное чудовище, а потом нить воспоминаний обрывалась; словно завеса какая-то окутывала его мозг, и он сквозь дымку тумана припоминал, что очнулся от боли, которую ему причинил костоправ. Ещё несколько туманных отрывков носилось в его мозгу, а дальше опять всё было окутано непроницаемой пеленой.
Радость так и охватила князя Василия, когда он увидел доброе лицо Марьи Ильинишны; она в ожидании его пробуждения уселась в высокое кресло около постели и не спускала взора со своего любимца.
— Государыня-тётушка! — чуть не в полный голос закричал князь Василий. — Простила ли ты меня за дерзость мою вчерашнюю?
— А каешься ли? — спросила старушка.
— Как не каяться! Попущение Божие за грех мне было. Ведь уж и не знаю, как от медведя ушёл-то, кто от него меня вызволил… Каюсь, государыня-тётушка, каюсь…
— И не будешь больше? Не посмеешь наперёд дерзить?
— Да разрази меня Бог, ежели я помыслю впредь о том. И тут не иначе, как дьявол от меня моего ангела-хранителя прогнал…
Очевидно, пережитый смертный страх умиротворяюще подействовал на эту неукротимую душу.
Марья Ильинишна, со свойственной старым людям наблюдательностью, сейчас же подметила это и решила, что не может быть времени удобнее для того разговора, который она затеяла.
— Так-то вот всё и выходит, племянничек, — торжественно заговорила она, — ты, вот, злое умыслил на боярышню Грушецкую — припомни-ка, какое ты дело хотел совершить, — а Бог-то многомилостивый не допустил до того, да и вразумление тебе великое послал… Знаешь ли ты, о чём говорю я?..