Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 15

В истории русского национализма, как и для немецкого (при всех различиях между ними), подобным решающим, мобилизующим событием стали наполеоновские войны, в первую очередь война 1812 г. – однако уже череда предшествующих революционных событий, а вслед за этим коалиционных войн существенно изменили интеллектуальный ландшафт. Французская революция, как отмечалось ранее, ввела новое понятие «нации» как «политического народа», тогда как наполеоновские войны, особенно серия поражений, понесенных Российской империей в 1805–1807 гг., завершившихся по итогам Тильзитского мира (1807) вхождением в орбиту Наполеоновской империи, стали серьезным потрясением для правящих и интеллектуальных (в это время во многом пересекавшихся) кругов России.

Одной из реакций на происшедшее стало обращение к ранним формам национальной идеологии – как средства общественного сплочения и одновременно ответа на вопрос о причинах понесенных поражений. В числе заметных в данном отношении фигур необходимо упомянуть гр. Ф. В. Ростопчина (1763–1826) и С. Н. Глинку (1775–1847) – оба они примечательны в том плане, что их национализм носил ситуативный и чисто интеллектуальный характер. Глинка, издатель «Русского Вестника», известный своей ультрапатриотической риторикой, воспевал героев русской старины, рисуя их по античным образцам – единственным ему знакомым. Уязвленная национальная гордость спасалась тем, что утверждала собственное прошлое не менее значимым, чем наивысшие известные образцы: последние просто переименовывались. В другом случае, к примеру, Глинка писал:

«Уже в эпоху Рюрика и первых варяжских князей ни одна европейская страна своими моральными и политическими устоями не возвышалась над Россией, и, несмотря на бедственные последствия татарского ига, древняя Русь до правления и реформ Алексея I и Петра Великого наверняка ничем не уступала Западу – ни политическими институтами, ни законодательством, ни чистотой нравов, ни укладом семейным; вообще она имела все, что требуется для счастья народа. Добродетели Марка Аврелия были добродетелями князей наших… Философский дух был широко распространен… и предки наши не уступали Сократу… Идеи Морозова о человеческой природе сродни идеям Локка и Кондийака… Зотов уже пользовался современными педагогическими методами раньше Песталлоци и Кондийака».

Старина оказывалась и тем временем, когда «предки наши не уступали Сократу» и Локку, и вместе с тем было той эпохой, «когда предки наши, живя в страхе перед Господом и сохраняя еще простоту нравов, все свои моральные представления черпали у праотцов и в священных книгах и не предавались спорам о бесконечном прогрессе познания и человеческого разума, а просто стремились выполнить свой долг людей, граждан и христиан». Иногда героям русской старины находились совсем оригинальные уподобления – так, Ермак оказывался лишь новым Сципионом Африканским. В других случаях, напротив, современные события соотносились Глинкой с русским прошлым – например, «Александр I, учреждая повсюду школы, всего лишь подражал своему далекому предшественнику Ярославу, который с 1131 года мог служить ему в том примером и сделал Россию самой просвещенной страной своего времени».

Значимым здесь было то, что за всем этим потоком уподоблений, когда довольно забавных, а когда оставляющих в недоумении, содержалось утверждение тех добродетелей, которые надлежало отыскать в прошлом – и которые Глинка уверенно там помещал, настаивая на соответствии древности русской древности классической, а именно «святую любовь к отечеству», «добродетели республиканские». В объявлении «Русского Вестника» он писал:

«В сих листах найдут многие статьи о древних временах России. Беседа с праотцами, беседа с героями и друзьями отечества питает душу и, сближая прошедшее с настоящим, умножает бытие наше. Настоящее объясняется прошедшим, будущее настоящим. […] Пример добродетелей и нравов праотеческих заключается в древних преданиях: в них означено то особое воспитание, о котором говорят известнейшие наши писатели».

Ополчаясь на французов, на французскую культуру, на театр и литературу, Глинка с первыми попавшимися образами русского прошлого, заимствованного из бегло прочитанных обзоров (он сам признавался, что, взявшись задело, совершенно не был знаком с русским прошлым), утверждал тот гражданский идеал, который несла революционная эпоха, – если угодно, он был слишком глубоко проникнут идеалами своего времени, чтобы удовлетвориться простым поклонением французскому, напротив, именно поэтому он желал сделать их своими.





Сам Глинка отдавал первенство Ростопчину, в «Записках» сообщая, «что граф первый, еще в 1807 году, своими „Мыслями вслух на красном крыльце“, вступил, так сказать, в родственное сношение с мыслями всех людей русских». Однако сходство Глинки и Ростопчина было едва ли более существенным, чем различие между ними – если для первого основным был гражданский пафос, то для Ростопчина речь шла о возможности заговорить с «простым народом» на его языке. Оценки и современников, и потомков о языке ростопчинских брошюр и афишек, которые он издавал в 1812 г. в бытность его московским генерал-губернатором, расходятся – в любом случае, они поражали своей необычностью, когда высокое правительство заговорило с народом не языком официальных распоряжений и не языком церковной проповеди, но само делая шаг к сближению. Для Ростопчина, впрочем, это осталось эпизодом в его биографии – ни до 1807, ни после 1812 г. он никак не демонстрировал своей близости к национальным настроениям, не говоря уже о глубоких национальных воззрениях. Собственно, содержание того, что можно назвать «национальными воззрениями» Ростопчина, оказывается крайне бедно, сводясь к пробуждению патриотических чувств в стилистике, которая позднее, с 1840-х гг., получит название «шовинизма», и к ксенофобии.

Два других персонажа – А. С. Шишков (1754–1841) и Н. М. Карамзин (1766–1826) – напротив, по самому существу своей деятельности и интеллектуальных интересов принадлежат к истории русского национализма. Шишков, приобретший известность своим «Рассуждением о старом и новом слоге», направленном против новых литературных веяний, в первую очередь против Карамзина и карамзинистов, достаточно быстро эволюционировал в сторону собственно национальной проблематики. Уже в «Рассуждении…» вопрос о языке ставится в плоскости отчуждения высших слоев от остального народа:

«Какое знание можем мы иметь в природном языке своем, когда дети знатнейших бояр наших от самых юных ногтей своих находятся в руках у французов, прилепляются к их нравам, научаются презирать свои обычаи, нечувствительно получают весь образ мыслей их и понятий, говорят языком их свободнее, нежели своим и даже до того заражаются к ним пристрастием, что не токмо не стыдятся не знать оного, но еще многие из них сим постыднейшим из всех невежеством, как бы некоторым украшающим их достоинством, хвастают и величаются»[11].

Шишков демонстрировал и созвучный романтизму интерес к народной поэзии – так, говоря об источниках, на которых надобно учиться родному языку, он включал в их число русские песни. В «Разговорах о словесности» он отмечал: «Народный язык, очищенный несколько от своей грубости, возобновленный и приноровленный к нынешней нашей словесности, сблизил бы нас с тою приятною невинностью, с теми естественными чувствами, от которых мы, удаляясь, делаемся более жеманными говорунами, нежели истинно красноречивыми писателями». При этом сам Шишков отмечал эту эволюцию в своих воззрениях, отзываясь в письме к Бардовскому от 18.11.1811 г. при посылке «Разговоров…»: «сперва бранили меня за то, что защищаю славянский язык, а теперь станут бранить, что прославляю народный». Если первоначально деятельность его носила ограниченное значение, то по мере происходивших в Европе и империи событий приобретала все больший резонанс. Ф. Ф. Вигель (1786–1856) повествует в «Записках» о деятельности шишковской «Беседы любителей русского слова», основанной в 1811 г., пишет:

11

Денис Давыдов (1784–1839), формулируя прагматически сходный опыт, отмечал его значение в ходе действий своего партизанского отряда: «[…] я на опыте узнал, что в Народной войне должно не только говорить языком черни, но приноравливаться к ней и в обычаях, и в одежде. Я надел мужичий кафтан, стал отпускать бороду, вместо ордена св. Анны повесил образ св. Николая и заговорил с ними языком народным».