Страница 8 из 10
История, рассказанная Казанским собором
Послушай… Однажды ночью, году эдак в тысяча девятьсот… Словом, на стыке столетий, когда на Невском проспекте еще громыхали экипажи и пахло лошадиным навозом, а фонарщики керосиновыми фитилями зажигали фонари, да и то не во всякий день, экономя то ли для царя, то ли для себя, в доме напротив, в этом самом стеклянном куполе, на который ты сейчас смотришь, загорелся ярко-красный свет. Вспышка была так внезапна и так демонически хороша, что Кутузов – памятник, стоящий по правую руку от меня, – вздрогнул и закричал (благо ни единой души в тот момент на проспекте не было):
– Барклай, смотри!
Барклай-де-Толли, что стоял от меня по левую руку, задремал было, но тут вздрогнул и обомлел от невиданного зрелища.
– Что ж это делается, Илларионыч? – Они уже изрядно подружились, стоя несколько десятилетий подле меня, и Барклай мог позволить себе такое вольное обращение.
– Вот черти! Нет, ты посмотри, посмотри, как полыхает; пожар там, что ли, случился? Надо же на помощь звать! – кудахтал Кутузов, потрясая руками.
Надо тебе сказать, что по ночам в Петербурге наступает такая пора, когда памятникам можно немного размяться, впрочем не покидая своих постаментов. Правда, последние сто лет с разминками выходит дурно. Людей становится больше, даже по ночам уже не спрячешься, особливо на Невском. Затекают, бедняги. Как попробуют шевелиться – непременно кто-нибудь заметит и с ума сойдет. Вот и Кутузов, когда показывал Барклаю на купол, увидел на мосту через Екатерининский канал – так тогда прозывался канал Грибоедова – человека. И на всякий случай застыл. С поднятой рукой. Отливали-то его с опущенными. «Авось не заметит», – подумал полководец и остался стоять в надежде, что человек пройдет мимо и можно будет вернуть тяжелую литую конечность в прежнее положение.
Но не тут-то было! На беду, человеком как раз оказался тот самый бронзовых дел мастер, который создавал статую Кутузова! Литейщик Екимов. Конечно же, он обращал на памятники внимание куда большее, чем иные горожане. А Кутузов и вовсе был его любимчиком. Подошел Екимов к полководцу да так и обомлел.
– Что ж это делается, Илларионыч! – повторил литейщик фразу Барклая слово в слово, обращаясь к Кутузову снизу, от основания постамента, откуда виднелась лишь драпировка бронзового плаща. И рука, вытянутая рука, которую невозможно было спрятать.
Екимов с тех пор стал городским сумасшедшим, легендой Петербурга, о которой писали в книгах, передавая байки о его публичных дебатах с памятником Пушкина на площади Искусств и даже о заигрываниях с Екатериной у Александринки. Мол, пытался залезть к ней, нравилась она ему, но слишком высоко стояла. Словом, все считали литейщика сумасшедшим. А он-то нормальный был. Просто ему открылась тайна, что не всегда благо. По крайней мере, с тайной надо как-то жить дальше и все время чувствовать, понимать, что ее необходимо прятать. Потому что открыть тайну другим, если она открылась тебе, практически невозможно. Да и не нужно. А жить с открывшейся тебе тайной и прятать ее – тяжкий душевный труд.
Ты спросишь, почему я тебе это рассказываю? Вот ты приходишь ко мне уже столько лет и думаешь о том, что могло находиться в этом загадочном куполе и не случалось ли там в далекие времена чего-нибудь мистического. Ты придумщица. В тебе есть эта охота до тайны. Я лишь хочу предупредить тебя, что обращаться с ней надо не просто осторожно, но бережно. Если будешь бережно относиться к открывшейся тебе истине – не превратишь ее в сумасбродство. Одним словом, дитя мое, не лезь на рожон, как Екимов на Екатерину. Иди спать.
5 марта
Забавно, как петербургские достопримечательности ревнивы по отношению друг к другу. После откровения у Казанского и той истории, которую он вплел мне в мысли, будто ленту в косу, внимание к себе, как по заказу, притянул другой собор, наш родимый символ с золотистой макушкой – Исаакий. На него – можно сказать, главный, после Эрмитажа и Русского, музей – посягнула сама Русская православная церковь! «Считаем, что собор должен принадлежать нам», – сказали. И началось. Теперь каждый уважающий себя петербуржец (среди которых и мои мама с папой) считает своим долгом отстаивать права Исаакия. Конечно же, в интересах собора оставаться музеем. Хотя тот же Казанский отлично справляется с религиозной нагрузкой, а сам нашептывает мне интригующие завязки романов. Исаакий ничего мне ни разу не нашептывал, поэтому к новости я отнеслась с прохладцей, однако, по стремительной договоренности представителей тонкого слоя петербургской интеллигенции друг с другом, а также с целью поддержания семейных отношений, решила сходить с родителями на стихийный (и несогласованный, о ужас!) митингу собора в семь часов по московскому (да, именно по московскому, что обидно для истинного петербуржца) времени.
Кстати, о московском. Споры вокруг собора напомнили мне противостояние моих мамы и тети, петербурженки и москвички. Они постоянно сражались за мое внимание, прививая каждая свой уклад, внушая свои принципы, начиная бытовыми и заканчивая моральными. В результате, я считаю, у меня расшатанная нервная система, но при этом в два раза больше принципов, чем у всех остальных. И как они умещаются в одном существе, порой понять трудно. Благо сейчас на своих принципах мама с тетей уже не настаивают: разбирайся, мол, сама, взрослая уже. Но ядро конфликта заряжено в пушку и время от времени выстреливает, иногда совпадая с полуденным выстрелом в Петропавловке. Да, пожалуй, именно в это время, если задуматься, я острее всего ощущаю внутреннее противоречие, диссонанс, зовущий глухим выстрелом из подсознания в сознание к примирению убеждений двух одинаково непоколебимых сестер, воспитывавших меня по очереди: учебный год – мама, летние каникулы – тетя. Хорошо, что жизнь развела их по разным городам, чем немножко разбавила кипучий концентрат единства и борьбы противоположностей. И я уверена, что тетя считает этот митинг раздутым пузырем и не одобрит похода к Исаакию – хотя бы потому, что мама туда идет. А мама собирается очень активно, с самого утра, ходит, напевает почему-то итальянскую партизанскую песенку «Bella ciao», мотив которой так превосходно миксуется с третьей частью семнадцатой сонаты Бетховена (ее с самого утра напевает папа, наглаживая рубашку), и в доме царит атмосфера праздника и приятного, хоть и слегка обременительного для людей старшего поколения волнения, слегка пахнущего валерьянкой и коньяком с ломтиком лимона. Мне радостно сейчас смотреть на родителей хотя бы потому, что я вижу редкий (да, очень редкий) момент их единения. И в чем-то я даже благодарна московским патриархам, если забрать Исаакий – их инициатива. Дело в том, что у петербургской интеллигенции есть одно чарующее свойство: ей очень нравится дух объединения, ощущение родства душ – и чем больше наберется родственных душ, тем лучше, – но чувство стадности при этом ей глубоко противно. Каждый интеллигент гордится своей самостью и отщепенством, отчасти даже пестуя его, вознося на пьедестал (небольшой, чтобы окружающие не заметили, а то будет похоже на гордыню, а это грех). Но за любую возможность объединиться, когда это необходимо – а острая необходимость возникает лишь в случае объединения против чего-то или кого-то, – о, это подарок небес, возможность слиться в бурном экстазе с такими же, как ты, увидеть близких друзей, с которыми не общаешься месяцами и годами, проживая с ними в одном городе, но чаще встречаясь, скорее, с теми, кто эмигрировал и регулярно навещает родной Петербург и всех, кто остался в нем.
В конце концов, приятно публично процитировать «Горе от ума» и взяться за руки, хотя физические контакты сдержанные интеллигенты тоже применяют весьма избирательно: негоже это – кидаться в объятия без особого случая. Но втайне друг от друга и даже от самих себя они ждут всего этого и даже страстно желают. Потому что тут присутствует нечто выше человеческих привязанностей – тут идея, торжество смысла над бренностью и что там еще. Я же к подобному единению отношусь (но никогда не признаюсь родным и даже подружкам) с налетом скептицизма московской тети, но как же приятно смотреть на маму и папу – они, кажется, даже слегка приобнялись в коридорчике, и в воздухе поплыл аромат былого влечения душ, оно же единственный рычаг сближения тел двух разнополых интеллигентов. Нет. Решительно иду, спасибо, Господи, что надоумил своих служителей инициировать эту движуху. Город сегодня определенно будет счастлив. А Казанский простит меня, что сегодня я иду не к нему. Он выше всего этого, хочется верить. Правда, фактически выше все же Исаакий: сто один с половиной метр до верхушки купола – это вам не шутка. Но что такое факты для нематериального до последнего лоскута интеллигента, на котором стоит печать петербуржца, поставленная самим городом?!