Страница 8 из 13
Помню, друзья-«технари» пели песню – отклик на ленинский призыв к электрификации всей страны:
Большим потрясением для меня была смерть Володи Калинина. По окончании казанского авиационного института (куда вместе с ним поступил было и я, но бросил, соблазнённый филологией), он работал начальником цеха, а потом главным инженером Новосибирского авиационного завода. Часто приезжал в командировки в Москву. После смерти первой жены (рак) переехал на работу в Москву. Женился на директоре одной из московских школ. Мы часто общались семьями. Это был надёжный, твёрдый и исключительно добрый человек. Вот забавная сценка. Сидим на его даче у камина. Втроём. На двух креслах нежимся я и здоровенный «дворянин» с мохнатым хвостом (не помню его имя-отчество), а хозяин, Володя, – у наших ног, на полу между креслами. Он пригрел этого бродягу и они очень сдружились. Помню, пёс сопровождал нас, когда мы ходили ловить рыбу на их озеро. Переезжая осенью в Москву, Володя решил взять пса с собой, но тот вырывался, никак не хотел лезть в машину. Видимо, предпочитал вольную бродяжью жизнь. Но как же он радовался, когда следующей весной Володя вернулся на дачу и опять взял его к себе.
И вот Володя умер… А ведь крепкий был человек, спортивный. Ещё учеником 10-го класса играл за хоккейную команду Воткинска, занимался боксом, отлично играл в бильярд. Шахматист, в Казани играл за институтскую шахматную команду. А как пел! У него был хороший слух и сильный голос. На наших посиделках его жена Люся, жалея уши наших соседей, цыкала на него, просила петь потише. Мы шутили, пели частушку:
А потом просили его петь ещё, и погромче. Какая злая ирония судьбы! Человек, у которого был не голос – голосище, заболел раком горла и потерял голос, в конце даже говорил с трудом. Чуял приближение смерти. Позвонил мне, прохрипел: «Приезжай, и поскорее». Долго сидели с ним, вспоминали… О болезнях и смерти не говорили. Через несколько дней он умер, умер верный, надёжный друг, поддерживавший меня в самые тяжёлые минуты моей жизни. «У счастливого недруги мрут, у несчастного друг умирает». Мир праху твоему, дорогой Володя! Спасибо за всё.
В московскую жизнь я вошёл легко, чувствуя себя этаким «покорителем столицы». Психологические сложности пришли не сразу. Большая искренность, открытость, уязвимость провинциалов по сравнению с москвичами отмечалась многими и отразилась в пословице: Москва слезам не верит. К этому добавилась моя крайняя доверчивость и простодушие. Снова вспоминаю эпизод моего детства. Мама на просьбы купить мне игрушку или книжку отвечала глупой прибауткой: «Ну, вот собаку облупим, так купим!». В годы моего детства кошек на улицах Воткинска бегало (и сейчас бегает) множество, а вот собаки заглядывали в это кошачье царство с опаской и довольно редко. Поэтому, увидев бегущую в центре города собаку, я завопил, испугав и маму и собаку: «Мама, собака! Хватай! Облупим, купим игрушек!». Эта черта была присуща мне – увы, увы! – не только в детстве. Недаром я озаглавил свои книги воспоминаний – «Записки простодушного».
Герой рассказа Диккенса «Чей-то багаж» признаётся, что он часто ошибался в людях – и не потому, что он не замечал сразу их дурных свойств, а потому, что позволял им приблизиться и говорить о себе. Вот и у меня первое невыгодное впечатление о человеке сглаживалось при более близком знакомстве, а потом я с болью убеждался, что первое впечатление было правильным. Одно знакомство оказалось особенно тяжёлым. Началось оно глубокой интуитивной неприязнью, продолжилось чем-то, похожим на дружбу, а закончилось предательством. Не будь этого и других предательств, я мог бы считать свою жизнь счастливой – несмотря на синяки и шишки, на которые не поскупилась моя судьба. (Впрочем, Пушкин, видимо, прав: «На свете счастья нет»). Я убедился, что нет людей хороших и плохих, в каждом намешено и того, и другого. Но – в какой пропорции? И главное – есть ли у человека совесть? Кант говорил, что больше всего его удивляют две вещи – звёздное небо надо мной и моральный закон во мне. Это неопределённое понятие всегда жило в народе и отразилось в словах совесть, бессовестный. Ведь даже не всякого лентяя, скупердяя, мота, пьяницу, грубияна назовёшь бессовестным.
Вернёмся, однако, во времена ранней молодости. Сколько новых друзей я нашёл в Москве! Не могу отказать себе в удовольствии вспомнить их имена: Юра Апресян, Лёня Крысин, Лёня Касаткин, Лёва Скворцов, Костя Бабицкий, Игорь Добродомов, Саша Феоктистов, Эрик Ханпира; «девочки» – Лена Земская, Кира Филонова, Галя Баринова, Ламара Капанадзе, Светлана Кузьмина, Марина Гловинская, Лида Иорданская, Галя Романова (как она уцелела с такой-то фамилией – Романова!).
Рассказывать о творческой судьбе каждого из них – непосильная задача. Сошлюсь на справочную литературу, в частности справочник «Кто есть кто в современной русистике» (М.; Хельсинки, 1994). Здесь можно найти имена многих из моих друзей.
Мы с интересом учились, работали, до поздней ночи сидели в библиотеках, придирчиво обсуждали статьи друг друга, но и хорошо отдыхали, и дружеским застольям радовались.
Устами своего героя Чехов советует: «Ежели, положим, вы… желаете с аппетитом пообедать, то никогда не нужно думать об умном: умное да учёное всегда аппетит отшибает. Сами изволите знать, философы и учёные насчёт еды самые последние люди» («Сирена»). Категорически возражаю: у нас в молодости наука аппетит не отбивала. Наши застолья не только нас, детей голодных военных и послевоенных лет, – даже иностранцев изумляли: в магазинах ничего нет, а столы ломятся от яств. Особого разнообразия, перемены блюд не было – закуска да одно блюдо, но любовно, с душой приготовленное («щи, но от чистого сердца»). Гости очень любили наше коронное блюдо – пельмени. Пельмени мы готовили не только с мясом, но и уральские – с квашеной капустой и с душистым деревенским подсолнечным маслом (дочка Оля, да и я, пожалуй, любили их даже больше мясных). Помню, Марина Гловинская в ответ на приглашение спрашивала: «А пельмени будут?». Даже наш кот Сеня попытался однажды пельменями полакомиться и попал впросак (об этом я ещё расскажу).
Мои воткинские родичи, люди физического труда, готовясь к приёму гостей, прикидывали: «На мужика надо на-шшыпатъ (заготовить) 50 пельменей, на бабу – 30». У наших московских гостей-интеллигентов аппетиты были поскромнее, но всё-таки и здесь надо было заготовить несколько сотен пельменей – дело непростое, впрочем, с детства знакомое и где-то даже успокаивающее. Даже и без гостей мы иногда, вернувшись домой после бурных институтских событий (о них речь впереди), говорили: «А давайте пельмени постряпаем!». И сама однообразность движений (под разговоры или чтение вслух) как-то успокаивала.
Увы! Приведённый выше список друзей в дальнейшем всё время сокращался – и по разным причинам…