Страница 13 из 21
Вокруг него при этом шла и другая, не балетная жизнь, и в ней тоже надо было участвовать.
Он выделялся – не всегда в классе, здесь каждый выделялся по-своему, но будущего солиста или, как минимум, корифея было видно. Почти сразу после поступления в училище он стал заметен и на обычных, школьных уроках, он хорошо писал и говорил (давала себя знать французская школа!), он верховодил друзьями, и однажды в январе, после праздников (в декабре ему исполнилось четырнадцать), его приняли в комсомол и практически сразу выбрали (точнее, назначили) комсоргом класса.
Это радовало: выше, лучше, ярче – приятно было во всём быть лучшим, не в кордебалете. Через год он уже был в комитете комсомола училища.
Взрослые выбирали ответственных и надёжных, сверстники поддерживали истинно достойных, не тихонь и не карьеристов, радовались возможности «выбрать» того, кто им нравился, а не просто одобрен и назначен партией.
Партией взрослых.
Он не придавал этому значения, жил так же, как танцевал: старался, делал всё, что нужно (и чуточку больше других!), играл отведённую ему роль солиста и здесь. Опять же, отец был доволен: сын – комсорг, это звучит гордо. Может быть, хотелось как-то утешить папу, отвлечь его от обманутых ожиданий, которые он возлагал не на него, а на брата? Ну и Мама рада, она всегда рада его успехам, а это ведь тоже немножко успех?
Родители, 1970
Он не думал о каком-то ином смысле этой деятельности, кроме как о лидерстве.
Быть молодым и «успешным» (тогда никто не говорил этого слова о людях!) означало непременно быть в комсомоле, «иметь успех» означало быть первым, быть вожаком стаи (привет, мультик про Маугли!), и для этого нужно было не только танцевать и придумывать балеты, но носить комсомольский значок и петь комсомольские песни.
В прямом и переносном смысле этого слова.
В прямом те песни были неплохими – переносного тогда никто из его поколения не понимал.
Взрослые, как потом выяснилось, были циничны и всё понимали.
И многое делали чужими, в том числе юными и чистыми, руками.
Семидесятые: годы «побегов»… целая волна – неспокойно синее море!
Нуриев, Макарова, Барышников… и этот тоже? Вы уже слышали? Как – не вернулся?! Не может быть! Точно вам говорю, уже партком собирался, обсуждали… и чего ему не хватало, спрашивается?! Ну как же – чего… сами знаете, танцевать ему не всё давали! Говорят, он с диссидентами общался… Да просто деньгами соблазнился! Говорят, американцы ему предложили… что же теперь будет?!
Шёпот и слухи ползли по училищу, шипели в каждом углу затаившимися змеями: завтра общее собрание… будут осуждать… говорят, комиссия с проверкой будет из обкома партии! Да что же у нас-то проверять, мы же ни при чём!
Вслух говорили мало, опасались сказать лишнее.
«Вася, завтра комсомольско-партийное собрание, весь коллектив, обеспечь стопроцентную явку!» – тон важный, многозначительный… не спрятаться, не отсидеться дома: им надо, чтобы все-все были замешаны, в едином порыве.
Происходящее казалось странным, было непонятно, как реагировать: с одной стороны, было всё родное-привычное, риторика, на которой они выросли – Родина, партия, комсомол, верность идеалам, советская гордость, всё это казалось безусловно убедительным: недавняя война, романтика революции, любовь к родному городу…
А с другой… с другой, как ни странно, оказался балет.
Это же… если вдуматься, это отдельная страна, это мир без границ, это государство со своими законами: если бы тебе (любому из нас!) предложили танцевать лучшие партии в Ла Скала или Гранд Опера? Или возглавить балет Нью-Йорк-Сити? Ты бы сам (каждый из шепчущих!) отказался бы? От такой чести, от такой возможности, от такой свободы творчества? И разве это не честь для ленинградского балета, не мировое признание, не престиж для Родины?
Было что-то противоречивое во всём этом… помутилося синее море, вопросов в голове было больше, чем ответов, но задумываться было некогда: у взрослых на всё готов ответ. Вася, ты, как секретарь нашей комсомольской организации, должен подготовить выступающих…
Не на сцене выступающих – с трибуны, зачем ему это?
Мог ли он осуждать Барышникова? Этого бога, летающего над сценой? Да пусть летит куда угодно, лишь бы… как там у Чехова про журавлей?.. лишь бы летели!
Ему, Васе, шестнадцать лет, а Барышников уже взлетел над всеми, и он, Вася, сам видел его репетиции… и как Он шёл с репетиций. Они все при первой возможности бегали на спектакли Кировского: учащихся ЛАХУ по традиции пускали на галёрку театра – сколько лет Барышников был всеобщим кумиром… театр просто рушился от аплодисментов, когда он танцевал.
…Мне шестьдесят лет, но до сих пор перед глазами: он в «Дон Кихоте» с Нинель Кургапкиной19 – казалось, он совершенство!
И все вокруг, те же (те же?!) взрослые в один голос твердили ему и таким, как он: смотрите, учитесь, это ваш шанс увидеть, вот он, сам Барышников! А теперь: Вася, ты у нас секретарь комсомольской организации, подпиши вот здесь… интересно, хранятся ли где-нибудь в недрах архивов Вагановского протоколы заседаний с этими «единодушно осудили», «единогласно постановили лишить…» и с подписями всех: и тех, кто радовался чужому падению, и тех шестнадцатилетних, которые не ведали, что творят? Эти бумажки теперь не имеют никакой ценности – не продать букинистам… наверняка сожгли, избавились от всего этого. Можно лишь всматриваться в даты в биографиях тогдашних великих: «с такого-то года вышел на пенсию», «в таком-то году назначен на должность», анализировать кадровые рокировки, сравнивать и делать выводы, но всё это уже ничего не говорит непосвящённым.
Собирались собрания и заседания парткома – собирались тучи над ЛАХУ: именно оно якобы растит кадры неправильно, воспитывает предателей Родины, низкопоклонничает перед Западом. Отсюда, из этих стен, выходят эти невозращенцы! Надо что-то срочно менять… не в стране, нет, не в балетном мире, где начала царить партийная бюрократия и идеология, а здесь, в ЛАХУ: в питомнике и рассаднике… сейчас уж и не припомнить всей этой фразеологии.
Все затаили дыхание, переглядывались, шептались – в старших был ещё жив страх настоящих репрессий, да и холодная война диктовала свои правила… почернело синее море, замерли в ожидании золотые и обычные рыбки.
Молодёжи закон был не писан, они не застали эпоху большого страха, их детство пришлось на шестидесятые, их небо всегда было безоблачно; они верили в то, что живут в лучшей в мире стране, среди звонких песен и покорителей космоса, а если так, то всё происходящее – это, конечно, просто какое-то грандиозное недоразумение!
Разъяснить бы, проснуться – и чтобы всё это развеялось, как страшный сон.
В училище шли бесконечные проверки, приезжали какие-то комиссии; студентов расспрашивали, что им говорят педагоги на уроках, внушают ли им мысли о побеге за границу… театр абсурда!
– Какая чушь! – в недоумении шумели молодые, но что они могли против налаженной партийно-бюрократической машины?
Как всегда бывает в таких случаях, пострадали лучшие и старинные, никак не связанные с идеологией кадры.
Уволить Балабину? Саму Франгопуло? Её-то за что?! Не может быть!
Но это было: на место Франгопуло назначили другого хранителя музея – и вот уже заказаны новые витрины и пластмассовые стеллажи, музей начал преображаться и осовремениваться; часть экспонатов, которые годами собирала Франгопуло, были признаны не имеющими ценности и не нужными в обновлённой экспозиции, и ученики выносили мешки с этим «мусором» на помойку. Там, около мусорного бака, Вася подобрал один старинный клавир, несколько пожелтевших фотографий и книгу на английском языке о какой-то неизвестной по нашу сторону железного занавеса балерине.
Незаменимых нет, неприкосновенных тоже, это были их собственные, теперь утраченные иллюзии: воздушная страна по имени Балет не выдерживала столкновения с внешним миром, силы были неравными.