Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 24

Но для начала, в день появления статьи «Пешки в чужой игре» Ионы, а так же статей в «Советской России», «Труде», «За рубежом» и еще где-то был арестован в Ереване Паруйр Айрикян — не зря же Андронов особенно выделял армянские материалы «Гласности».

Я пытался возбудить судебное дело о клевете в отношении «Литературной газеты». Юридическую помощь мне тут же вызвался оказывать какой-то рыжий мерзавец, вскоре исчезнувший со всеми документами, а юрист «Литературной газеты» Вознесенский меня все уговаривал:

- В чем же вы видите клевету и оскорбление? Если бы вас назвали агентом КГБ — другое дело, но о вас пишут, что вы сотрудничаете с ЦРУ — что же здесь позорного?

Но я одинаково плохо относился ко всем спецслужбам.

В Дании после интервью Гордиевского о том, что он и полковник КГБ Михаил Любимов (отец либерального журналиста) — резидент в Дании, финансировали газету «Информашон» потихоньку разворачивался суд над ее редактором.

Но через полтора месяца КГБ был уже готов, как им казалось, поставить точку в этой беспрецедентной по сложности и мировому размаху операции.

Девятого мая в праздничный день, чтобы всем было не до того, произошли сразу две уголовные акции - сперва был убит печатник, размножавший на ксероксе в каком-то институте журнал «Гласность». Его нашли утонувшим в каком-то пруду куда он — в очень холодную, позднюю весну якобы пошел купаться (температура воды была восемь градусов). В каком состоянии было его тело неизвестно. Мы не сразу об этом узнали — Андрей и я были заняты разгромом «Гласности» (а я, к тому же был под арестом). Андрей начал разыскивать его примерно через месяц, все узнал, и мы пытались хоть что-то сделать для вдовы. Но она была до смерти напугана, с Андреем даже говорить не хотела, покойного мужа считала дураком, а нас — виновниками его смерти — во многом не без оснований. Я до сих пор не знаю его фамилии и в каком научно-исследовательском институте он работал — Андрей не счел нужным мне это сказать, не видя реальной возможности что-то сделать. Смерть и тогда ходила очень близко от всех нас, не была, как и в тюрьме, чем-то особенным. Это был первый, но далеко не последний убитый из людей, близких к «Гласности».

Его помощнику — так тогда полагалось в работе с ксероксами в специальных, с железными дверьми и особыми запорами комнатах — сотрудники ГБ просто сказали:

- Пошел вон, если хочешь остаться цел.

Я наших печатников не знал — этим занимался Андрей Шилков и по тюремной привычке мы не интересовались работой друг друга, если не было нужды.

В то же утро наша дача была окружена ста шестьюдесятью милиционерами, специально вызванными из Москвы. За три дня до этого был отравлен наш сенбернар и мерзавец-участковый специально пришел, чтобы удостовериться, что собака умирает. У меня это был уже второй отравленный гебней сенбернар — первого, Тора, возившего в упряжке на санках моих детей, — отравили вскоре после моего ареста в Боровске, чтобы тайком произвести еще один обыск. С тех пор, живя в России, я не завожу собак. Собаки ведь не выбирают себе ни хозяев, ни род занятий, ни страну проживания.

Я вышел к калитке, где два милиционера держали на весу девяностолетнюю старуху, дочь которой, по ее доверенности, продала нам дачу. Старуха четыре года уже не вставала с постели, мало что понимала и из-за ее спины мне было сказано, что она против продажи и не знает, кто мы такие.

Я попытался ей что-то объяснить — меня с силой оттолкнули, помяли и потом объявили, что я избивал старушку. Это было в сообщении ТАСС, распространенном в семь часов утра, то есть еще до моего злодейства, это же повторил в Париже на пресс-конференции один из главных перестройщиков — Федор Бурлацкий (до этого — консультант Андропова), теперь — председатель «Комитета по правам человека» либерального горбачевского времени, на вопрос заданный Ариной Гинзбург.





Нас было четверо, ночевавших на даче. Мне дали семь суток, остальным (не выходившим из дачи) по десять суток тоже за хулиганство. Меня сначала держали в местном отделении милиции, где я слышал переговоры и стенания, как трудно распределить по своим постам сто шестьдесят командированных в Кратово из Москвы милиционеров да еще собранных в праздничный день. Потом завезли на минуту в суд, а дальше в КПЗ «Лианозово», причем жене долгое время не говорили, где я, и она с иностранными журналистами дня три меня разыскивала. «Свободным» советским журналистам все это было, конечно, не интересно, ни одного слова о разгроме «Гласности» ни написано, ни сказано в СССР не было.

Пока меня держали в Лианозовском КПЗ — в довольно чистой одиночке, было, наконец, и время подумать, и было о чем. Конечно, в те дни я многого уже свершившегося не знал: не знал об убийстве нашего печатника, еще не знал о неудавшейся попытке возбуждения нового уголовного дела в отношении меня. Конечно, не мог предвидеть в деталях все более страшного надвигающегося на всех нас потока: убийство моего сына Тимоши и многих других людей близких к «Гласности», точнее к движению сопротивления планам КГБ и части партийной верхушки, долгих лет покушений, слежки, травли, бегства жены и дочери в Париж, и в конце концов — бесспорного поражения в этой неравной борьбе за свою и общую свободу в России.

Но тем не менее уже очень многое было вполне очевидным: я уже год жил в обстановке непрерывной слежки, ругани в советских газетах, два месяца уже ходил с клеймом «агента ЦРУ», сам масштаб разгрома «Гласности» ясно показывал, что именно меня сегодня воспринимают одним из главных внутренних врагов всех тех, кто сегодня находится у власти в стране и хочет сохранить эту дикую власть за собой и своими детьми навечно.

А единственные люди, которых ко мне в камеру допускали, были приходившие попеременно три уговорщика: один из них оказался директором только что созданного «свободного» агентства печати «Интерфакс» (на базе того же Иновещания, то есть КГБ), место службы других было менее понятно, но говорили они одно и то же. Тоже, что и после первого тюремного срока:

- Зачем вам, Сергей Иванович, здесь оставаться? Сами видите, как плохо (с видимым сочувствием) для вас все здесь складывается, а заграницей вам будет гораздо лучше.

А я вежливо отказывался, как отказывался и до этого и после, хотя я совсем не был оптимистом: естественно, я совершенно не доверял планам КГБ и Горбачева (в это время для меня они были едины) о «демократизации страны», но точно так же считал новоявленными Маниловыми тех, кто оптимистически предвкушал, как после свержения в России коммунистической власти, она в три года превратиться во Францию. Никто из диссидентов никогда не занимался (и не заняты этим всерьез новые демократы) исследованием состояния русского народа, а я все же имел некоторый опыт и понимал, что у нас тяжело, чудовищно морально искалеченные страна и люди и до их возвращения в спокойный европейский мир еще очень и очень далеко.

Отказывался тем не менее уезжать я по двум вполне ясным для меня причинам. Одну я сформулировал и так она у меня и осталась, почти умирая во время голодовки в свой первый срок в колонии Юдово под Ярославлем. Ежедневно приходивший врач под конец начал мне говорить:

- Ну зачем вам это надо, Григорьянц. Вы же понимаете, что ничего не добьетесь?

И вдруг я ему ответил, сам удивившись точности формулировки и достоинству выношенной фразы:

- Потерпеть поражение не стыдно — стыдно не сделать того, что можешь.

Второе соображение, точнее не покидающее меня с тех пор ощущение, был тоже тюремным, появившимся когда-то в карцере или во время менее тяжкой голодовки, то есть в одиночках, где я провел из девяти лет года полтора. Среди странных ощущений возникающих у человека истощенного, замерзающего, чаще всего лежащего на бетонном полу, одинокого в самой полной степени, какая только возможна, у меня постоянно присутствовало ощущение «пути», предначертанности и предопределенности всего, что со мной произошло, происходит и произойдет в будущем. Это не значило, что я понимал, предвидел это будущее, но у меня всегда было ясное внутреннее ощущение, что все, что вокруг меня и во мне, все, что суждено и в прошлом и в будущем как-то взаимосвязано, взаимообусловленно и ничто не является случайным. Если я здесь и в этом помещении, значит все это так и должно быть. Это то, что мне предначертано и то, что я должен вытерпеть до конца. И если я вскоре умру или почему-то останусь жив, то только потому, что это и есть именно мой путь. Я никогда не мог забыть зловещую фразу из «Аленького цветочка» Сергея Аксакова, прочитанную мной в 1975 году в «Матросской тишине»: