Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 14



* * *

…Всадник и конь поднялись уже высоко и свернули в тесный проём, над которым дыбились с обеих сторон оскаленные утёсы. Тропа вновь петляла вдоль пропасти; бездна курилась космами густого тумана, бродившего где-то там, безмерно глубоко, тяжёлыми волнами. Это был какой-то ад, страшный, неразгаданный, подобный вместилищу огнедышащего иблиса… Впереди, в бледной сукрови небес, едва проглядывал гребень монументального хребта; снежные вершины намечались в зыбком тумане, чуть уловимые, лёгкие, полупрозрачные, словно мираж. В теснине было тихо, только цоканье копыт гулко и сиро отдавалось, да в призрачной глубине незримый поток нашёптывал таинственный, древний сказ, пробиваясь между обломками молчаливых скал. Временами, одинокие хищные птицы, спугнутые нежданным появлением всадника, камнем срывались с утёсов и улетали прочь, бесшумно кроя крыльями воздух.

…Насилу они взобрались на самую высшую точку горного плато. Конь встал, будто вкопанный, не обращая внимания на жгучую плеть.

– Что с тобой, брат? КигIан заманаяль чIезе колел? Сколько будем стоять? – хрипло, с раздражением гаркнул мюршид, не покидая седла. Однако, прежде ладный, ступистый шаллох, – режь его, отказывался сделать хоть шаг.

– Э-ээ, шайтан! До Урады, всего ничего, а мы стоим!

Гобзало проворно соскочил на землю, живо осмотрел копыта и бабки скакуна – «нет ли порчи?», расстегнул подпруги, снял попону с седлом и с беспокойством оглядел спину. – «Да нет, не сбил».

Изнуканный ЧIор, тяжело дышал, и было очевидно: нет в нём ни прежней прыти, ни силы, ни езды. Изнурённо поводя агатовыми глазами, конь доверительно уткнулся бархатным носом в плечо господина, будто извинялся, и тот, отпустив повод, благодарно погладил умную морду четвероного друга.

– Мун лъикIа – в хIухъан в-уго. Ты славный работник. Тебе надо отдохнуть. Иншалла. Все устают. И люди и лошади. Волан лазун. Все три последних солнца, я не покидал твоей спины.

Они расположились под одиноким деревом. Настал час заката. Багряный свет зари разлился по драконьим гребням гор, озарил тревожными кровавыми отблесками половину неба. Дневные звуки и голоса затихли. Теперь слышался только вой волков, крики ночных птиц и беспрестанный стрёкот цикад. Когда последние лучи солнца догорели в облаках, на востоке народился перламутровый диск полной луны.

Поглядев на звёзды, на луну, Гобзало безошибочно рассчитал: давно уже настала пора маркIачIул-как – сумеречной молитвы, что вершится мусульманами, когда на горизонте совершенно исчезают лучи солнца.

В кумгане, всегда возимом в походных сумах, воды оставалось на три-четыре пальца – мало для должного омовения, но важней всего другого, – традиция. И Гобзало не преминул воспользоваться остатками драгоценной влаги.

Разувшись и совершив ритуальное омовение, мюршид встал босыми ногами на бурку, лицом в сторону Мекки, потом сел, и, заткнув пальцами уши, закрыв глаза, произнёс, обращаясь на восток, канонические молитвы.

Всё это время его лицо было строгим и серьёзным. В очередной раз, прижав лоб к земле, он надолго замер в молитвенном созерцании, не желая поднимать голову, упав ниц перед Всевышним, признавая лишь его всеутверждающую и безбрежную власть над собой и над всем сущим.

Нет, Гобзало не умолял Аллаха о спасении, о даровании ему и его близким жизни и благополучия.

Нет, он не молил о сбережении своей сакли и накопленного за жизнь добра. Не просил и об окончании очевидно проигранной горцами войны, и установлении мира, чтобы озверевшие люди перестали, наконец, убивать, ликовать, когда ещё один дом отрывался от земли, парил в воздухе среди красного вихря, а потом, теряя форму, осыпался грудой обожжённых камней…

Нет, ничего этого не было в позе молящегося Гобзало из Урады. Лишь безграничное смирение, преданность воле Всевышнего, упование на Его промысел, недоступный человеческому разумению. Потому, что «с младых ногтей» он крепко держал подо лбом: «Всё в этом мире в руках Всевышнего, и всё с Его воли. Иншалла».

Когда намаз был закончен, Гобзало медленно огладил поднятыми к верху ладонями лицо, соединив их на подбородке. И долго ещё сидел так на косматой бурке, глядя на Небо, орнамент звёзд которого с наступлением темноты усложнился. В нём возникли новые мерцающие узоры, туманности, млечные мазки. И среди чёрного бархата, над пиками гор, над безднами и ущельями, над спящими аулами и селениями, выложенный алмазами, блистал огромный ковш.

…Ночь безраздельно и широко распахнула над Дагестаном свои чёрные крылья. Они затенили плотной пеленой восток, затянули траурным крепом, и горевшую дотоле алую, как сабельная рана, полосу на западе.





Ночью в горах холодно. Гобзало вернулся под разлапистую сосну, где покоились на траве перемёнтые сумы-хурджины; укутался в бурку, крепко задумался над своей судьбой.

* * *

Гобзало из Урады всегда верил в своё счастье. В сокровенной молитве – дуа, он просил у Аллаха: «Если я задумаю дело праведное, то укрепи мою волю и дух…Сделай глаз мой зорким, как у беркута, а руку твёрдой, что ясень».

Воллай лазун! Гобзало был от рождения горец и мыслил, как горец, своего жестокого века: попал во врага, убил, – совершил праведное дело! А стрелял он, хвала Всевышнему, быстро и точно, как молния. С пятисот локтей мог попасть, на выбор, хоть в правый, хоть в левый глаз, хоть в висок, хоть в скулу. А значит, по поверьям горцев, все его последние ратные дела были праведными.

Дочки Гобзало: Патимат и Хадижат, как о чем-то чудесном и магическом, шептались с подругами у родника:

– Небом клянусь, если отец задумал что-то…Ах-вах иту! Всегда ложится на левый бок, чтоб услышать сердце – ракI.

– Только на утро такого сна он скажет своё решение. А оно у него, как выстрел. Как полёт пули. Обратно не воротишь. Верно, говорят: «Шёлк крепок в узле, джигит – в слове».

И все горянки с кувшинами благоговейно затихали после таких откровений. Склоняли головы. Такое предвиденье во снах, почитали за сверхъестественное, данное человеку свыше. Потому о бесстрашном и неуязвимом Гобзало, люди Гидатля говорили всегда с почтением, как о герое:

– Ай-е! Гобзало сын Ахмата из рода Танка!

– Ва-ах! Настоящий воин-гази, мюршид Имама. У него слово не расходится с делом. Сказал – отрезал. Достал кинжал – убил.

– Э-ээ… это не вор – абрек. Не грабитель – абрек. Это воин Аллаха, коий, когда убивает, точно сам Аллах убивает!

Заслужить такую славу! Такой почёт и уважение в Ураде, в Гидатле, среди суровых воинов-горцев, видавших виды испокон веков, – оо-чче-ень не простое, сверхтрудное дело!..

* * *

Гобзало и сам верил: все его дела праведные. Встав под знамёна имама Шамиля, он посвятил себя Газавату против неверных. А это ли не порука праведности для мусульманина? Потому, затевая что-нибудь, он был наперёд твёрдо уверен в удаче, – и право, всё удавалось ему. Иншалла. Так это было за редкими исключениями, во всё продолжение его бурной военной жизни.

Взирая на звёзды, что мерцали над ним зелёными и голубыми ожерельями, словно шитые по бархату драгоценные арабские письмена, глядя на светящийся млечный лик луны, он надеялся; так будет и дале. Представлял себе, как он с отрядом верных мюршидов, что остались ждать его у горы Киятль, близ Ишичали, прорвётся в Гуниб на выручку Шамилю. Как они отобьют все атаки свирепых урусов… А позже, великий, непобедимый имам, вновь гордо поднимет знамя Имамата… И будет повелевать не только Аварией, Дагестаном, Чечнёй, но и всем Кавказом – от моря до моря – обширной горной страной, – где править будут праведные низамы, основанные на шариате и священных адатах пращуров.

Так думал Гобзало, коротая ночь. И его фигура в свете луны, будто отлитая из чистого серебра, вместе с сиянием низких звёзд, отражалась в лиловой яшме глаз жеребца.

Но теперь горы Кавказа сотрясало раскатистое, победоносное русское «ур-ра!» 1859 года. Давно кануло в лету время величия Имамата. Увяло и поникло, стократно пробитое картечью и пулями, опалённое огнём и исколотое штыками знамя Газавата. К сему сроку Гобзало уже видел на своём веку сорок шесть зим. И не многим меньше было ран и ожогов на его теле.