Страница 12 из 50
И вот мы с Колей задумались над раскрытыми чемоданами, словно затрудняясь тем, как уложить наши небогатые пожитки.
Каждый боец, уходя из родных мест в армию, захватывает с собой что-то личное и дорогое. Отдавая себя целиком на службу отчизне, он хранит сокровище в глубине своего сердца. Так и я пронес в себе через эти два года тревожную и сложную загадку: куда исчезла моя Акбота?
Загадку эту загадал мне низколобый щуплый человек в знакомой противной синей кепке. Это было еще в Уральске, на пятнадцатый день моего пребывания в армии. Наша рота возвращалась с занятий. На спине каждого — полоска пота, на плече — громоздкая серая колбаса шинельной скатки, на ногах — запыленные сапоги, а на устах — бодрая песня.
У ворот городка перед нами мелькнул какой-то «гражданский», но я, как и многие другие, не обратил на него внимания. И вдруг, едва мы поставили в пирамиду винтовки, меня окликнул дежурный.
— Вас дожидается у ворот родственник, — сказал он, — целый день ждал, бедняга!
Только подойдя и вежливо откозырнув гостю, я узнал в нем мужа маленькой Акботы. Глаза его уставились на меня со злостью, и выражение лица было такое, словно он собирался вонзить в меня свои золотые клыки.
— Где жена? Где моя жена? — прохрипел он.
— Какая жена? — произнес я, растерянно соображая, что его слова могут означать какое-то несчастье, случившееся с Акботой.
— Какая жена? Которую ты украл! — крикнул он в исступлении.
Я стал объяснять ему, что бойцы Красной Армии не умыкают женщин и что, помимо устава, этому препятствует также отсутствие женской половины в казарме. Я уже понял, что Акбота убежала от него, и радостное сознание этого факта, может быть, придало моим вежливым аргументам оттенок насмешки. От этого он совершенно взбесился и бросился на меня с кулаками.
Для меня, неплохого боксера, отразить удары его длинных, но жиденьких рук было просто. Однако отвести его подальше от городка оказалось не так уж легко. Он приседал, визжал, валился с ног, упираясь. Пришлось попросту сграбастать его в охапку и оттащить шагов за сто от городка, на пустырь, куда выносился мусор. Придержав его без усилий за галстук, здесь, в стороне от людей, я сказал ему несколько ласковых слов и пустил на волю.
В тот же вечер я нашел у себя на койке первое письмо от матери, написанное братом. На четырех страницах, вырванных из тетрадки, содержалось едва ли более полусотни слов. Каждое слово, как ископаемый ящер, извивалось вдоль целой строки, почему-то с обязательным переносом последней буквы каждого слова в новую строку. Я впервые увидел, как враждебен мозолистым рукам моего старшего брата карандаш. Но более дорогого письма, чем это, я еще не получал.
Между прочими новостями мать сообщила, что Акбота исчезла из дому в тот самый день, когда я уехал из Гурьева. Если бы я тогда знал!
Со щемящей сердце болью я вспомнил, как вскочил с пароходной койки, увидев мелькнувшую перед окошком каюты женскую фигурку в шелковом голубом платке на плечах. Это было уже поздним вечером, и свет из каюты освещал лишь узкий квадрат в общем мраке палубы. Большинство пассажиров уже улеглось. «Акбота!» — воскликнул я про себя и вылетел на палубу, но никого не встретил и лишь усмехнулся собственной глупости и самоуверенности. Но как было бы радостно сознавать, что Акбота плывет со мной на одном пароходе, бросив мужа понятно ради кого.
Письмо матери подтверждало, что я был тогда прав.
Несколько дней после нежданного гостя и этого письма я жил, гордый мыслью о том, что Акбота меня любит и ради меня покинула мужа. Я сам заметил, что поступь моя в эти дни сделалась увереннее и тверже. Каждый день я настойчиво и требовательно смотрел на дежурного, ожидая, когда же он наконец сообщит, что меня у ворот городка ожидает «родственница», и восхищался необычайной решимостью и смелостью Акботы. Но вдруг я подумал: где же я ее здесь устрою? Она же не винтовка и не вещевой мешок.
Но мне не пришлось искать в казарме места своей жене. Дежурный не сообщал мне о посетительнице. Печальная неизвестность скрыла мою Акботу.
И вот далеко от родного края, на новых местах, я несу свою повседневную службу по охране границы. Изредка я получаю от матери письма, но в них нет ни слова об Акботе. На мои вопросы мать отвечает одно и то же: «Я ничего о ней больше, мой милый, не знаю». Девушка же, которая вместо занятого работой брата иногда пишет легким красивым почерком материнские письма, подписываясь буквой «С», уж наверное никогда и не знала мою Акботу.
Вот загадка, над которой я продолжаю раздумывать. Может быть, здесь и не так уж много настоящей любви и верности, может быть, главную роль играет юношеское самолюбие, но все-таки я не в силах отвлечься от головоломки: «Куда же, в конце концов, она девалась?» Казалось бы, время должно было вылечить меня от этой навязчивой мысли, но вышло наоборот: чем дальше, тем чаще я возвращаюсь к ней, и все милее и милее мне становится нежный образ исчезнувшей Акботы.
Позавчера, когда я шел с поста в казарму, мне показалось, что между розоватыми облаками зари вдруг блеснул яркий луч желанной разгадки. Мне пришел в голову совершенно новый, а следовательно, наиболее убедительный вариант.
Этот вариант заключался в том, что та неведомая мне «С», которая пишет материнские письма и которая утешает меня в неизвестности, окутавшей Акботу, и уверяет, что я найду в ауле и в городе много красивых девушек, не могла быть никем иным, кроме самой Акботы!
Я разложил все письма, полученные от матери и подписанные буквой «С». Отдельные строки дышали милым и целомудренным лукавством, невинной и ревнивой женской хитростью. Я понял, что каждая такая фраза и строчка допытывалась о моем чувстве — серьезно оно или нет? Почему-то я вспомнил, что мое двадцатилетие наступило.
Тогда-то я и пошел к начальнику за разрешением провести свой отпуск у матери. «Еду повидать мать», — сказал я и своему Мыколе и товарищам. И вот я стою перед раскрытым чемоданом, проверяю глазами, надежно ли убраны письма, а сердце кричит: «К Акботе! К моей Акботе!»
Коля взглянул на часы и позвал:
— Пошли…
II
Нет, сейчас, когда я собрался уезжать к «ней», я совсем не жаждал захватывающих пограничных приключений.
Только с желанием мира и благополучия приближался я к безмолвному стражу нашей границы, к пограничному столбу, так убедительно, твердо стоявшему на своем месте. Я много раз уже думал о том, что на него, на этого стража, обращены взоры миллионов людей соседнего государства. Одни смотрят на него с ненавистью и злобой, с завистью, с досадой бессилия, другие — с надеждой и верой.
За эти два года я привык к тому, что на посту нужно прежде всего сосредоточиться и обострить свое внимание. Эта привычка отогнала все посторонние мысли, едва я вступил в заветный район столба. Разумеется, я не отказался от воспоминаний и мечтаний, я просто отложил их до более подходящего времени.
Со мною рядом залег мой верный друг, осторожный Рекс, он тоже смотрит куда-то вперед, за этот столб, насторожив свои чуткие уши. В его умных глазах, устремленных вперед, играет едва заметное пламя какой-то особой собачьей «мысли».
В сотый раз я думал о том, что все милые нам мечты и надежды, уверенное ощущение себя человеком и гражданином — все это возможно лишь по эту сторону пограничного знака. Этот столб означает не только границу земель двух соседних государств, — это граница двух различных мироощущений. Представь себе, что ты за этим столбом, на той стороне, — и ты тотчас потеряешь почву под всеми своими мыслями, ты утратишь даже право на привычные с детства мечты, которые воспитала в тебе родина, ты окажешься в царстве далекого прошлого, в печальном царстве дедов и прадедов. Караваны веков медлительной поступью потянутся перед тобой, неся свой древний тяжкий груз, нами сброшенный уже. Такой когда-то была и моя страна. Нудно тянулись медлительные азиатские века. В мертвой неподвижности были распластаны степи. Мысль, родившаяся в эпоху стрелы и копья, кетменя и омача, стремилась жить в эпохе электричества, жить, как вечная истина, сохраняя владычество прошлого над настоящим. Века навалились громадой на спину народа и заставляли его питать своей кровью и потом гнилые корни старины, которая отнимала соки у юности, не давая ей испытать счастье цветения. Печально бренчала домбра певца, оплакивая народное горе. Его одинокие призывы к борьбе были бессильны.