Страница 2 из 18
Родители мои развелись, когда мне было три года. В 1966 году отец поступил на службу в армию, и его направили в Германию. В следующий раз я увидел его почти четыре года спустя. Позже я узнал, что они с матерью решили не говорить ничего плохого друг о друге при мне, так что с тех пор, как он ушел, мать редко упоминала о нем. Он просто исчез. Мать увлеклась учебой, пьесами и протестами против любой возмущавшей ее несправедливости. А в середине 1960-х годов в Северной Каролине недостатка в поводах для возмущения не замечалось.
Мама снова вышла замуж. Ее новый муж, Коук Эриэйл, был режиссером, продюсером, актером, фотографом, художником и скульптором, обожавшим изображать мою мать в обнаженном виде. Мягкий и добродушный выходец из традиционной южной семьи, он пытался заменить мне отца, но это у него плохо получалось. Я нарушал все установленные им правила и смеялся над его наказаниями. До того как мне исполнилось десять лет, мы пять раз сменили место жительства. Коук с матерью постоянно организовывали какую-нибудь театральную труппу, вдохновлялись новыми идеями, пытались искоренить очередное зло. Каждый сентябрь я ощущал себя уродцем: новичком с жидкими волосами до плеч и родителями-хиппи, которые по выходным не занимались со своими детьми в Малой лиге бейсбола, а посещали авангардные пьесы и участвовали в маршах протеста. Когда вступило в силу постановление о десегрегации, я ездил в автобусе с чернокожими учениками и подружился с одним тихим мальчиком по имени Эрл, что в глазах моих консервативных одноклассников делало меня еще большим чудиком.
Перед тем как я пошел в четвертый класс, мы переехали в сельскую местность под Даремом, в одноэтажный дом с отслаивающейся краской и покосившимся крыльцом. Матери это место нравилось – она говорила, что у него «своя атмосфера» и «хорошая история», так что я тоже говорил, что оно мне нравится. Раз в месяц мне нужно было относить сто долларов в качестве арендной платы домовладельцу, а для этого приходилось пересекать разделявшее наши дома коровье пастбище. Я воображал себя Джеймсом Бондом, который бежит по полю, преодолевая изгороди под электрическим током, перепрыгивает через кучи навоза и ловко увертывается от разъяренных быков.
Коук с матерью ставили пьесы в местном театре – провокационные, с художественными изысками произведения собственного сочинения на злобу дня. И часто устраивали пробы на роли, переходившие в вечеринки. Я сидел в кресле-мешке в своей спальне и смотрел Джонни Карсона по телевизору, прибавив громкость, чтобы заглушить шум. Дверь я тоже закрывал, потому что по дому разносился странный запах: марихуана вперемешку с химикатами из маленькой проявочной комнаты Коука. Я старался не пропускать шоу «Сегодня вечером», даже когда поздно возвращался из школы. Ведущий Джонни мне нравился, но смотрел я телевизор в основном из-за Эда Макмахона. Помню, как думал, что из этого парня с голосом ярмарочного зазывалы и раскатистым смехом вышел бы великолепный отец. Я представлял, как он входит в переднюю дверь и оглядывает собравшихся в доме.
– И где же Чарли? – выпаливает он первым делом. – Где мой сорванец?
После того как Джонни с Эдом прощались со зрителями, я часто выходил из своей комнаты, чтобы перекусить или попить. К тому времени обычно на окна ставились динамики и вечеринка перебиралась во двор. Я выглядывал из-за двери с сеткой, о которую колотились крупные ночные мотыльки, и видел, как кружится мать в длинной юбке, а Коук танцует сразу со всеми и ни с кем.
Я нарушал все установленные правила и смеялся над наказаниями.
Помню, однажды ночью я, как обычно, пробирался через гостиную в кухню, переступая через пустые бутылки, гитарные футляры и сандалии. Перед диваном я остановился. На нем лежала какая-то девица и храпела, неестественно вывернув руку и касаясь пальцами пола. На столике перед ней стояли две бутылки пива, обе более чем наполовину полные. Несколько секунд я прислушивался к ее дыханию, а потом прошел на кухню и открыл холодильник. В нем было только сухое молоко, размешанное в кувшине, – я ненавидел его – и домашнее апельсиновое вино Коука.
Пластинку заело. Я вернулся в гостиную, приподнял иглу и опустил. Девушка на диване все еще была в отключке. Я взял одну из открытых бутылок, принюхался, поднес к губам и глотнул. На вкус было горько, но я сделал еще один глоток. Прикончив одну бутылку, я взялся за вторую. От пива мне стало тепло, легко и спокойно, как будто какой-то волшебник положил на меня руку и сказал: «Вот видишь, Чарли, теперь не о чем беспокоиться».
В ту влажную летнюю ночь, когда из динамиков доносился пронзительный голос Дженис Джоплин, алкоголь словно воткнул в мой мозг флажок, застолбив эту территорию и объявив ее своей собственностью.
Примерно в полумиле от дома, среди густого леса, находился прохладный и глубокий пруд, окруженный соснами, дубами и азалиями. Я проводил у этого пруда долгие часы, наблюдая за водомерками, сновавшими между листьями кувшинок размером с летающую тарелку, шлепая комаров, швыряя камни и рыбача удочкой из тростника. Когда становилось жарко, я раздевался и купался, а потом лежал на теплом камне и сох под солнцем. В этом лесу было приятно фантазировать и представлять себя разными людьми. Я был то маршалом Мэттом Дилланом, то детективом Джо Мэнниксом, то Кванг Чанг Кейном, демонстрировавшим различные приемы кунг-фу. Еще я воображал себя Джонни Квестом – я обожал Джонни Квеста, – покидающим Палм-Ки вместе со своим гениальным отцом, доктором Бентоном Квестом, чтобы выполнить сверхсекретное задание по сохранению мира в Тибете, Калькутте или Саргассовом море.
В ту летнюю ночь алкоголь воткнул в мой мозг флажок, застолбив эту территорию и объявив своей собственностью.
Однажды во второй половине дня я услышал глухой раскат грома. Над верхушками деревьев сгущались зеленоватые грозовые облака. Под порывами ветра зашелестели листья. На меня упала капля, затем другая, а затем хлынул дождь – целая стена воды. Я пустился домой со всех ног, виляя между деревьями и снимая футболку на бегу. Выбежав из рощи, я увидел, как над полями мелькнула молния. Мне казалось, что гроза преследует меня и летит с той же скоростью. Я перемахнул через забор, перепрыгнул через ров, по которому тек бурлящий поток, и пересек заросли высокой травы на дворе. На крыльце стояла мать, дожидаясь меня. Я заорал что есть сил, размахивая футболкой над головой, и она помахала рукой в ответ.
– Я не пойду!
– Что? – крикнула она, прикладывая руки к ушам.
Я подбежал к ступенькам, скинул шорты, скомкал промокшую насквозь футболку и бросил одежду матери. Она поймала ее и засмеялась.
– Не пойду домой! – крикнул я снова, выбегая под дождь в одних трусах.
Я до последних своих дней буду помнить, каково это – бежать, когда уже больше не можешь, и ничего не бояться.
Я вопил, стараясь перекричать гром и шум дождя, и радостно улюлюкал с каждой молнией. Бегал по двору, хватался за переросшие побеги жимолости, растирал их руками, и они выделяли свой сладкий, усиливавшийся от дождя аромат. Я промок до костей, но ощущал себя свободным как никогда и на седьмом небе от счастья. Наблюдая за мной, мама тоже смеялась. Мне кажется, я до последних своих дней буду вспоминать этот эпизод: каково это – бежать, когда уже не можешь, и ничего не бояться.
Летом 1973 года мама решила пожить вместе со мной в Аттике, штат Нью-Йорк. Нашелся очередной повод для ее праведного гнева – произошедший за два года до этого бунт в тюрьме Аттики, когда погибли сорок три человека, большинство из них были заключенными, расстрелянными охранниками с тридцатифутовых вышек. В Северной Каролине мама ставила спектакли с заключенными, отражая в своих пьесах их жизнь и борьбу. Она подала заявку и получила грант на один год, чтобы заниматься той же деятельностью в строго охраняемом заведении Аттики. Бунт начался в день ее рождения – она посчитала это знаком, что ее место там.