Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 89

А мы стояли в стороне... Возле меня стоял Хоменко, друг Якова Алексеевича... Господи, все же на моих глазах было. При виде этого ужаса у того Хоменко, вижу... Он кривится, кривится, а потом судороги потянули все лицо так, что его узнать нельзя было.

Были такие, у кого глаза буквально вываливались их глазниц — не могли люди спокойно смотреть, как своих стреляют.

Потом подходят к нам, главный немец и переводчик. Очень оба спокойные, словно роботы, и говорят:

— Вот вы видели, как мы расстреляли «жидобольшевистских собак» ... — они не сказали, что это безвинные люди, что это сделано в целях мести или что-то такое... — Теперь так, у кого есть немецкие вещи, награбленные с поезда, принесите. И все, на этом кончиться вся злоба. А сейчас идите на работу, и чтобы никакой печали не было. Мы их тут зароем. Никаких похорон... Никакого траура. Придут немецкие солдаты, проверят. Если кто-то будет дома, там же и расстреляют.

Я прилетаю домой! А что же я вижу...

Господи, в этот день отчима моего убили, деда Федора (Николенко) убили, это брат отчима... Дальше — тестя убили, деда Муззеля (Федора Алексеевича) убили... Ну всех же я видел... Дядька Порфирия (Феленко, отца Мамая) убили.

Залетаю во двор, Шура стоит на пороге, ей шел 3-й год... Я хватаю ребенка и — в хату... В кухне дверь открыта, в хате холодно. Бабуся наша сидит на печи...

— Где Паша? — у бабушки спрашиваю.

— Я не знаю.

— А де мама?

— Липочку немец убил. Немец в не выстрелил.

— Как? Какой немец убил?

Я ничего не понимал... Брали же только мужчин.... Выскочил во двор, сюда-туда, мечусь... Жены нигде нет. У нас тут палисадничек такой был, небольшой, кустами роз обсаженный, пчелы там содержались. Там улики стояли. Около той посадки он убил Евлампию Пантелеевну. Она лежала, чем-то накрытая. Но я тогда ее не заметил, не смотрел туда.

— А де ж Паша? — сам у себя спрашиваю.

Когда возле северной межи появилась Габелька[31], соседка наша, и говорит:

— Паша побежала через толоку до Хоменко.

Я подался туда, спрашиваю, где... Нашел ее. Но в жутком состоянии — жена рвет на себе волосы, кричит: «Ой мамочка моя! Ой мамочки нет!»

— Что ты говоришь?

— А где папаша? — она вроде очнулась, услышав мой голос.

— Папаша сейчас придет, — соврал ей я, чтобы хуже не стало.

Приходим домой...

— Где мама? — спрашиваю.

Она мне показывает. Глянул я, ну что... Что тут скажешь? Расспрашивать не стал. Говорю:

— Все ясно, бери себя в руки.

А Петр убежал на конюшню, тут недалеко, однако немцы за ним не пошли.





Говорю:

— Папаши тоже нет. Что же делать... Как суждено, так и случилось.

А тут мне кричат с улицы:

— Борис, уходи! Немцы уже ходят с проверкой. Расстреляют же сейчас!

Я бросаю эту обстановку и бегу в кузню. Забежал, но и там те же новости...

Но вот комендант раздобрился — дал команду вернуться всем назад, чтобы погибших забрать домой. Похоронить их по-людски разрешили только на третий день.

Ну тогда я уже спокойнее начал рассуждать... Куда идти? Дома у матери отчим лежит, Жоржу 13-й год. У бабушки Груни — дядька Порфирий... Его вдова Мария голосит. Тут бабушка Ирина, деда Яшки мать, в два голоса кричит — убили ее мужа и сына, моего тестя... У бабы Саши Заборнивской сына Ивана убили. У бабы Федоры Баранивской мужа и сына убили (это отец и брат Марии Семеновны). Вот через дорогу Майданка, сына убили. То хоть бы люди пришли, хоть бы утешили, хоть чуть-чуть... Так нет — кругом крики, кругом стоны (Сильно плачет и продолжает рассказывать). Этого нельзя забыть. И надо же было жить-выживать в такой обстановке.

А тут у самого смерть за плечами... — сужденный к высшей мере без права обжалования... За что?

Ой, где только у меня силы нашлись?! Где терпение взялось? Где у меня все это бралось, я не знаю. А я еще был бодрее других, деятельнее...

Ой, что было у меня на душе! Это... это нельзя передать... Нельзя передать! Никакими словами выразить нельзя.

Ну, в конце концов похорони всех в братской могиле... Три дня мне так плохо было, что я даже воды попить не мог... Глотнуть не мог. Только во рту смачивал. У меня во рту сохло, а води выпить не мог. Что с людьми творилось?! Некоторые сходили с ума, других разбивал паралич (перестает плакать, успокаивается) ... А я?..

Немцы знали, что они провинились, считая нас партизанским селом... А оно же не партизанское. И они знали, что тут не партизаны поезд подорвали. Они понимали, что тут натворили, что тут их ждет злоба, и что возможно мщение. Так они в Славгороде ночевать не оставались.

Ну, похоронили, всё кончилось... Конечно, тогда уже траур... И тогда уже мы жили так: только немцы появлялись в селе — мы убегали. Напуганы были. Люди передавали друг другу: убегайте, немцы едут... Я все ночи проводил в степи, все лето ночевал и по кущам, и по кукурузным полям, по посадкам.

А тут начали свои приближаться. Люди радовались, а я радовался только тому, что немцев гонят к чертовой матери в их логово, но... Мне и своих следовало опасаться. Я боялся своих несравненно больше, потому что получать пулю в затылок от своих в сто раз обиднее, чем от немцев».

Позже, когда все страшные события отошли в прошлое, Борис Павлович, кляня партизан за бездействие и бесполезность, мучился и своим промахом, что сам не догадался о намерениях немцев, не встал на их место и не постарался рассуждать так, как рассуждают загнанные в угол подонки. Сколько жертв случилось из-за этого, которых можно было избежать!..

Снилось ему часто, что додумался он, что выводит мужское население из Славгорода, ведет глухими стежками куда-то в безопасное место. Снились расстрелянные... Страшнее этих снов были только те, в которых он, раненный, полз к своим товарищам, таща взятого в разведке языка. Но это было позже...

Мучился тем расстрелом Борис Павлович, да не говорил никому — стыдно было признаваться, что такая простая мысль не пришла ему в голову. А ведь на то время он был уже обстрелянным фронтовиком, знал подлые повадки немцев. Должен был догадаться о возможном расстреле, должен был!

Вот такая у Бориса Павловича была совесть — великая и тревожная. Заставляла она его брать на себя вину за многое, что было не в его власти, что составляло предмет долга совсем других людей. Жить с такой совестью ему было тяжело. А ведь он и сам мог стать жертвой своей недальновидности, чистое чудо даровало ему жизнь.

На расстрел его угнали с работы, из кузни. Как раз там был и Яков Алексеевич — к несчастью своему, на пять минут зашел по делам. Словно рок висел над этим человеком, который в момент угона мог на своей двуколке оказаться бог знает где на дальних полях, на свободе, в недосягаемом для карателей далеке... А он зашел сюда…

Борис Павлович не любил об этом говорить, как будто то, что он попался немцам в лапы, было его личным поражением, недостойным настоящего мужчины. Впрочем, об этом уже многое сказано. Поэтому остается предположить одно: он сразу понял, что происходит. Бежать ему было некуда, и он вместе с тестем пошел к месту казни…

Попав в число обреченных, ничего не предпринимал. Ничего, просто стоял вместе со всеми и ждал своей участи! И если бы не Сулима... Этот простой русский мужик, который оказался умнее немцев, спас ему жизнь. Без его реплики Борис Павлович был бы расстрелян. Солдат, фронтовик, защитник Севастополя, выживший в плену и бежавший из плена на ходу поезда… Этот человек ничего не смог придумать, когда к нему пришли убийцы.

Почему он не бежал, не предпочел умереть, прорываясь к свободе? Почему выбрал смерть в молчаливой толпе? Растерялся? Не мог бросить тестя? Скорее всего, до последнего мгновения надеялся на случайное спасение… Возможно, недюжинной своей интуицией чувствовал, что оно к нему придет...

И что мешало Якову Алексеевичу выйти вместе с плотниками и кузнецами? Ведь на нем держались ветряки, брички и телеги, все колхозные агрегаты и техника, нехитрое оборудование тока, той же колхозной кузни, а также зернохранилища, маслобойни, мельницы. Без него гвоздь ни во что не забивался, все делалось по его указке и под его присмотром. А вот не вышел… Не позволил себе Яков Алексеевич на глазах у людей, обреченных и согнанных в качестве зрителей, избежать роковой участи путем простительной неправды…