Страница 10 из 14
Они отвечают на это ревом, что да, они заметили, а он:
– То она хочет так, то не хочет. Тут она взрывает тебя эйфорией с фейерверком, а через полминуты после этого выдает тебе дубинкой по голове, а тут она одержима сексуальным вожделением, но тут она в кризе, и капризе, и в тиз-тизе![41] Кто может преодолеть ее, скажите мне, да и кто вообще в ней нуждается?
Он распаляется вовсю, а я гляжу вокруг, и вновь мне кажется, что кроме меня самого и той женщины, необычайно крошечной, чуть ли не карлицы, все, несомненно, вполне довольны. Что же, ко всем чертям, я здесь делаю и какие обязательства имеются у меня по отношению к кому-то, кто сорок с чем-то лет назад вместе со мной брал частные уроки? Я отвожу ему еще пять минут, ровно пять минут по часам, а после этого, если не произойдет – как бы это сказать – поворота в сюжете, встаю и ухожу.
Почему-то по телефону в его предложении было что-то притягательное, да и здесь, не могу отрицать, временами на сцене случаются такие моменты – удары, которые он нанес самому себе, – именно в них есть нечто, не знаю, открывается какая-то манящая бездна. Да и он явно не дурак, этот парень. Никогда им не был, уверен, что нынешним вечером я упускаю случай понять о нем что-то, уловить некий сигнал, который мне трудно определить; кто-то внутри его взывает ко мне, однако что поделаешь, если пределы этого жанра так сильно ограничены?
Нет, нет, думаю я, настроившись на быстрый уход, он не может предъявить мне никаких претензий. Я сделал усилие, приехал из Иерусалима, больше получаса его слушал, не нашел в нем ни милости, ни молодости, и теперь все обрываю.
Он произносит еще одну страстную речь против «пришибленной идеи бессмертия гребаной души», ни больше ни меньше. Оказывается, если бы ему предоставили выбор, то именно он обеими руками ухватился бы за возможность бессмертия тела.
– Подумайте о теле нетто! – орет он. – Без всяких мыслей, без воспоминаний – просто тело-олух, которое прыгает себе на лугу, словно зомби, и ест, и пьет, и бездумно трахается.
И тут он в качестве демонстрации начинает перемещаться по сцене вприпрыжку, весело двигая тазом и расточая пустые улыбки. Я подаю знак официантке: пусть принесет счет. Не хочу быть ему должным. И без того этот мир – подушечка для булавок. Ошибка, прийти сюда была моя ошибка. Он замечает движение моей руки – знак, поданный официантке, и лицо его резко меняется, просто рушится.
– Нет, серьезно! – восклицает он и тараторит еще быстрее: – Вы понимаете, что значит в эти дни содержать душу? А́шкара[42], предмет роскоши! Посчитайте и убедитесь, что это вам обойдется дороже, чем магниевые колеса! Самая что ни на есть простая душа, не говорите о Шекспире, или о Чехове, или о Кафке – кстати, совсем не плохой материал, такую информацию мне по крайней мере слили, я лично не читал, – я… примите мою волнующую исповедь, у меня тяжелая дислексия, в предсмертной форме, клянусь вам, у меня это обнаружили, когда я еще был плодом в чреве матери, и врач, поставивший мне диагноз, предложил родителям подумать об аборте…
Публика смеется. Я – нет. Смутно вспоминаю, что иногда он упоминал книги со знакомыми мне названиями, и я знал, что спустя два года мне предстоит сдавать экзамены на аттестат зрелости по этим книжкам, но он говорил о них так, будто и вправду читал. «Преступление и наказание» и, если я не ошибаюсь, «Процесс» или «Замок». Теперь, на сцене, он продолжает с невероятной скоростью сыпать именами авторов и названиями книг, уверяя собравшихся, что он в жизни их не читал. А у меня начинается какой-то зуд в верхней части спины, и я раздумываю: то ли он сейчас просто пытается подольститься к публике, продавая «простоту» и «народность», то ли что-то замышляет и в конце концов доберется и до меня. Я тороплю официантку, бросая на нее нетерпеливые взгляды.
– Ибо кто я такой в конце концов? – во весь голос восклицает он. – Я человек низкого пошиба, правда?
Тут он всем телом поворачивается ко мне и выстреливает в меня горькой улыбкой:
– Да и что такое стендап, вы об этом когда-нибудь думали? Услышьте это от меня, Нетания: это всего лишь развлечение, довольно пафосное, давайте будем честными. И вы знаете почему? Потому что вы можете понюхать наш пот! Наши усилия рассмешить! Вот почему!
Он обнюхивает свои подмышки, лицо его искажает гримаса, и публика, сбитая с толку, робко посмеивается. Я выпрямляюсь в кресле, скрещиваю руки на груди: мне кажется, что это объявление войны.
– Вы замечаете на нашем лице стресс, – он еще больше повышает голос, – стресс от усилий рассмешить любой ценой, видите, как мы просто умоляем, чтобы вы нас полюбили. (И это тоже, представляю себе избранные перлы из нашего телефонного разговора.) Но именно поэтому, дамы и господа, я с огромным волнением и со смирением принимаю здесь, среди нас, высшую инстанцию правосудия, судью Верховного суда Авишая Лазара, прибывшего совершенно неожиданно, но лишь для того, чтобы публично поддержать наше искусство, жалкое и ничтожное. Суд идет!
Вероломный фигляр вытягивается в струнку, щелкает каблуками, а затем кланяется мне низко-низко, до самой земли. Один за другим люди смотрят на меня, некоторые автоматически послушно аплодируют, и я при этом тупо бормочу: «Окружной, а не Верховный, да и вообще в отставке». А он, на сцене, смеется раскатистым теплым смехом, вынуждая меня делать вид, будто я улыбаюсь вместе с ним.
В глубине души я все время знал, что он не даст мне просто уйти. Что все это, это приглашение, ему сопутствовавшее нелепое предложение – просто западня, его личная месть, ловушка, в которую я попал как последний болван. С той минуты, как он объявил со сцены, что сегодня у него день рождения – деталь, которую он вообще не упоминал в нашем разговоре, – я испытывал удушье. А тут еще, выбрав самое неподходящее время, официантка приносит мне счет. Вся публика на меня глазеет. Я пытаюсь понять, как реагировать, но для меня все происходит чуть-чуть слишком быстро, и вообще, с самого начала вечера чувствую, как медленно течет моя одинокая жизнь, каким медлительным она меня сделала. Складываю счет, кладу его под пепельницу и пристально смотрю ему прямо в глаза.
– Простая душа, я говорю с вами о ней, – он глотает легкую улыбку и знаком просит Иоава, директора зала, послать мне еще пива за его счет, – душа, как у простого солдата, без набора аксессуаров, гарнира и приложений, душа как она есть, просто душа человека, который только хочет хорошо питаться, приемлемо пить, забить косяк в кайф, кончить раз в день, потрахаться раз в неделю – и пусть его оставят в покое; но тут ему вдруг становится ясно, что это гребаная душа, черт бы ее побрал – сколько у нее требований! Целый профком!
Вновь он воздевает вверх руки перед публикой, загибая пальцы, начинает считать, и публика присоединяется к счету громкими выкриками:
– Сердечная боль – один! И угрызения совести – два! И нашествие ангелов злых[43] – три! И ночные кошмары, и бессонница из страха перед тем, что́ вскорости будет и ка́к это будет – четыре!
Со всех сторон люди кивают в знак согласия и солидарности, а он смеется:
– Клянусь вам, последний раз в жизни я не знал никаких невзгод, когда мне еще не отрезали крайнюю плоть!
Публика покатывается со смеху. Я закидываю в рот горсть орешков и разгрызаю их, словно они – его кости. Он стоит в центре сцены, прямо в столпе света, закрыв глаза, кивает, словно именно в эту минуту в нем дозревает цельная философия жизни. То тут, то там раздаются хлопки в ладоши, сопровождаемые криками «Вау!», внезапными и грубыми, особенно в устах женщин. «Этот человек, – думаю я, – вовсе не красивый и не возбуждающий или привлекательный, зато как же он умеет затронуть в людях то, что превращает их в толпу, в сброд!»
41
Тиз – задница, седалище (арабск.). В некоторых арабских диалектах так называют женский половой орган.
42
А́шкара – совершенно ясно, очевидно (сленг, арабск.).
43
Псалмы, 78:49 (в синодальной Библии, 77:49).