Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 99

Ксения тоже подняла мятую свою улетевшую паневу[50], отыскала венчик с гребешком. Нашарила в складках постельной тафты поясок и, не опоясываясь, раздумывая, отошла в красный угол — под привычно неприметный, затенённый образ.

Следивший исподлобья царь, памятуя давнее её обещание не пережить позора, перепугался пояска и подскочил.

— Да не бойся уж, не бойся... Было бы мне из-за чего... — опоясываясь, насмешливо успокоила Ксения.

Отрепьев как ужаленный бросился снова на неё.

— То есть... как это — было бы из-за чего?! — хотел заново, что ли, тащить на ложе, но, попятившись вдруг, остановился.

Его лицо как бы проваливалось внутрь. Отдельно, мимоходом глаза изобразили окончательное бесконечное отчаяние...

Единодержец пал перед своей любовью на коленки, а её ноги обнял, ещё чувствуя и вдыхая через опашни что-то одному ему известное. В задумчивости Ксения запутала руку в его смеркающихся прядках...

Глухо звякнула слюда в оконнице — кто-то бросил со двора крепким снежком: на слюде извне остался тёмный след. Глянули — по глубокой тропинке к крыльцу пробежал Ян Бучинский с поддоном, накрытым серебряной полусферической крышкой. Карман его камзола штофно оттопыривался, моталось маятником, чуть выглядывая, запечатанное горлышко. След в след Бучинскому по тропе бежали стряпчие с дымно-хвостящими паром на холоде, задраенными мисками.

Царь открыл другу и сам молча принял у него горячий поддон с рукавицами-прихватками. Тем же хапком, мизинцем, подцепил за горлышко, зажал малахитовый штоф в кисти.

— Ах, моему государю уже лучше?! — громко, правдиво подивился Ян, быстро зыркнув в глубину беззвучной комнатки — туда, откуда он был виден Ксении.

Отрепьев буркнул что-то в ответ, кажется: «Хуже ещё...» — толкнул коленом Яна, и тот сразу стушевался в занавесях.

Отрепьев умело, без стука, опустил на стол вино и тяжёлое блюдо. Рукавицей отвалил полукруг: облачный клуб взошёл над чёрными ломтями, присыпанными травкою-козелкой и Сорочинским пшеном. Воротя от жара нос и выгнув губы, полоснул ножом плохую корку, и сразу под ней улыбнулось нежно-ало, дохнуло волокнисто превосходное медвежье мясо, испечённое в углях...

МЕЧТЫ

Шуйский, как узнал о помиловании в северной ссылке, тихонько заплакал, до топкости пропитал всё лицо влажкой умиления и благодарности.

— Государь... да государь... — всё повторял, не найдя сразу сердечнее слов.

Да уже по дороге к Москве (не переправились ещё через северную узенькую Волгу) едва засуетились вокруг приехавшие встречать свои холопы и безродные дворяне костромских городков, и князь увидел давешний свой страх со стороны и высоты — всё посрамление седин и крови, бесчестье и пресмыкание у стоп усиленных мира сего (вспомнил Лобное место, обложенное хохочущей чернью…), как боль непоправимого стыда вошла в княжье сердце. Всю дорогу морщился уже без слёз.

Теперь видел перед собой, будто въяве, того обуянного последней наглостью вшивого пса, горохового скомороха, что был повинен в позоре и дрожи его, в мучительных для его старости тревогах последнего, «в опале до удавления», месяца, когда каждый звук леса за окном был делом похлеще Апокалипсиса. И очи князя, глядящие то в чистый хвост коренника, то в сорные прогалы лесов, то на поля, не разумели их, наливаясь атласно и ало.

Ад стыда и запоздалое сознание личной бестолочи возможно было деть только в лють и в страсть мести. Князь успел всё же немного «принять узду», пробовал даже целиком смирить гнев: душе и телу так безопаснее. Но раздирались «поводья»: злая сила влетела из сердца в саму мысль. И князь вдруг понял, что бояться ему сейчас нечего, и больше не боялся думать, понеже пока думал только, а не действовал...

К ожившему старому негодованию, что владело Шуйским со дня вступления в столицу беспортошного царевича и подвигнуло князя поспешить с крамолой, самого его приведшей на грань топора, прибавилась теперь лезущая из непоправимого срама жажда обязательного возвышения, конечного смеха над расстригой. Ведь собственное прежнее бесчестье померкнет только рядом с тем костром, на коем истреблён будет прохвост. Тогда бесчестье могло бы сойти и за воинскую хитрость — в целях грядущего отмщения.

— Ничто, ничто, — уже бубнил в замусоренные нечёсаные усы Шуйский. — Это даже лучше... Теперь сподобнее за дело взяться... Мученик в глазах народов я... Один, кто восстал... Чуть что — гад осклизнётся, путь отворён...

Василий Иванович всё более убеждался, что он во всё худое для себя время и трусил, и глупил, и расстилался пред аспидом, единственно разумно и хитро. И вот что страшно и чудесно было: в срамном прошлом всё выходило теперь так необходимо, так уместно именно в видах дальнейшей борьбы и возмездия. Шуйский сам теперь дивился собственному точному подкожному расчёту и вещему дальноумию.

Отрепьев думал: ежели статный дух мужчины близок духу тоски девы или женщины, а силы разума и воли его легко торжествуют над слабостью тех же её свойств, то поневоле жена пожелает подчиниться сему мужу и женски, а грешен муж вступит в обладание ею по-мужски.

Это правило ему растолковали ещё весёлые социниане в Гоще, и он сам потом на вишневетчине и в боевом походе не раз номинал их правоту. Отрепьев ждал, что этот закон и решит судьбу его тайной избранницы. Однако после первых же свиданий с Ксенией он вдруг увидел, что не только не смыкается с ней духом, но и не превосходит по уму.

Беспомощно почувствовал он наконец всю чужеродность своего запарившегося, чуть не испарившегося в котлах смуты сердца всему, что дорого и ясно ему в Ксении. Между ними ещё оставалась какая-то тонкая, срывающаяся то и дело леска. О колебаниях её в тумане Отрепьев уже ничего не мог точно сказать: что в его груди бередит она — любовь или вечный привет?.. Он ещё тяжко влеком к любимой или уже, наоборот, злобится и отвращается сердечно?..

И тогда, к ночи, без суеты, втекал, метя хвостом и неукладывающимися в спальне крыльями, к человеку демон. И нашёптывал хищно и нежно: да пойди, ворвись ты к ней, сделай с ней всё, что умеешь, раз хочешь. Окорми её сластями заповедными, заполони дивной, непобедимой ломотой в костях, весенней спешкой в тёмных венах. Пусть весь её высокий строгий ум и упорство души падут ниц перед тобой... и трудно восстанут, уже причастившись твоей жажде и гордости!.. А ты со своей счастливо падающей высоты, царствуя и рабски вспотевая, будешь играть, двигать ею и ещё залюбуешься единым вашим точным послушанием...

Но ещё лучше, если свет разума и стыд (х-хм, так и у тебя бывает) не покинут её совсем. Тогда она, едва дыша чуть приоткрытыми устами, тлея ланитками, не размыкая маленьких ресниц, сможет удивлённо наблюдать само рождение своё для царства бесного. Так только живей отзовётся на каждую чёрточку искусной услады, вскользь обозревая пустячную даль прежней своей чистоты, и признает нашу полную победу!..

Так подговаривал Отрепьева злой дух, бес верил: едва Ксюша благословит где-то в тайнике души тонкое чудо греха, тем сразу скрепит союз с ним, мятежным князем мира сего, великим ханом стран исподних. В оных странах честное бесослужение вечно несут его древние кабальные и крепостные, ревнивые приёмыши его...

Отрепьев у демона много не понял — про этот тройственный, с ним, собой и Ксенией, союз. Но в удушливых мечтах уже сорадовался — как всякий, чей сосуд души уже взят легонько за горлышко чёртом, — успеху этих цепких уз, связывающих воедино несцепимое, благодаря мгновенной хитрости развязывания других концов мироустройства.

Но Отрепьев никуда пока не брал с собой дружка из спальни, не седлал по его научению коня, не спешивался за полночь у южного крыльца хором Мосальского... «И то сказать, куда спешить? — пускался он вдруг в привередливые рассуждения перед демоном, засомневавшись в непогрешимости его плана. — А ну как не заладится что-то?.. А вдруг Ксюша, презрев-таки мою насильную усладу, наутро поцелует крест да и ринется с балясника вниз головой, как и клялась?» Демон кряхтел в ответ, себе на уме, — выжидал.

50

Юбка.