Страница 21 из 45
Мне хочется, чтобы Карлушка окончил гимназию. Он малый способный, по существу хороший, только очень ленивый. Как только получу его адрес, напишу ему длинное письмо, меня он поймет. А бедной моей матери, как видно, из горя не выходить! Ты, Шурочка, не знаешь, какой она хороший человек, она удивительная. И вот ей приходится видеть всё горе да горе, и все мы в этом повинны! Очень уж мы все несдержанные.
А у нас перемена. Вчера мы втроем перебрались в город. Живем на самой лучшей Дворянской улице, в лучшем отеле «Бристоль». Я с утра заявил, что перееду. Тогда и коллеги решились, и вот, к вечеру перебрались. Номер у нас большой, чистый, светлый, воздуха много (4-й этаж). Дверь ведет на балкон, откуда прелестный вид на Дворянскую улицу и весь город. Подъемная машина, электричество. А главное, имеются кровати. Мы так отвыкли от этого невинного комфорта, что почувствовали себя богами, – чистота! <…>
Другие госпитали здесь уже работают. Все теперь развернулись, кроме нашего. Наш главный всё хотел устроиться со своим закадычным другом, главным врачом 254-го [госпиталя], но и тот его сегодня оставил, занял помещение в гимназии. Одним словом, нам придется, должно быть, взять самое плохое. Поговаривают о каких-то казармах в трех верстах от города! Одно горе и несчастье с нашим главным.
Милая Шурочка, заканчивая это письмо, хочу еще раз просить тебя: поступай так, как я тебе пишу, не отвергай этих советов, а главное, дай мне сейчас же те обещания, о которых я тебя прошу.
Прощай, моя милая, дорогая, единственная Шурочка.
Воронеж, 8-го сентября 1914 г.
Шура, Шура, что мне с тобой делать? Что посоветовать? Как тебя утешить? Вот и другое письмо, такое же горестное, полное отчаяния! Нет признаков хотя бы малейшего успокоения, полная безнадежность!
И я чувствую, что при таком твоем настроении бессильны все мои доводы, все убеждения. Я и не буду говорить тебе сейчас холодные слова рассудка, логики – их время не пришло. Я тебя, Шурочка, попрошу только об одном: когда на тебя нападет эта тоска, это отчаяние, тогда, Шурочка, мысленно обними меня, прильни ко мне и верь, Шурочка, что я совсем, совсем с тобой, что ты не одна, что у тебя есть поддержка. Если же тебе необходимо более реальное ощущение, то позови Веру Мих., она всей, всей душой будет с тобой, тебе станет легче.
Если же, Шурочка, пребывание в Морозовской больнице тебе станет совсем, совсем не по силам, тогда брось ее, уйди, приходи ко мне. На ней свет клином не сошелся, мы что-нибудь придумаем новое. Всё это не так важно. Важно то, чтобы Шурочка не приходила в отчаяние, чтобы для нее жизнь не стала бы каторгой. Главное, Шурочка, ты никогда, ни в коем случае не должна думать, что выхода нет, что всё потеряно, что всё непоправимо. Это не так. Поверь мне, что бы ни случилось, мы с тобой всегда найдем какой-нибудь выход. Если же на тебя найдет такое настроение, и ты будешь думать, что всё пропало, тогда, Шура, ты просто уйди из Морозовской б[ольни]цы и приезжай ко мне[84]. Я тебе тогда докажу, что не всё пропало. Слышишь, Шурочка!
Есть немецкая поговорка, правда, они сейчас не в моде: Gut verloren – wenig verloren, Ehre verloren – viel verloren, Mut verloren – alles verloren, to есть: добро потерял – мало потерял, честь потерял – много потерял, бодрость потерял – всё потерял![85] Так вот, Шурочка, моя жена не должна терять бодрости, той минимальной бодрости, необходимой для того, чтобы сказать, что еще не alles verloren. Ты должна знать, Шурочка, что бы с тобой ни случилось, ты не можешь ничего решить без меня, не поговорив со мной, – ведь так? Шурочка, знай, что я твердо убежден, глубоко верю, что ты ничего не сделаешь без меня.
Сильно хочется верить, что когда это письмо дойдет до тебя, ты уже не будешь так нуждаться в утешении, в убеждении; что первая обида, первая боль уже пройдет, что появится опять вера, если не во всех людей, то во многих, вера в жизнь, в красоту ее, смысл ее. А я так глубоко верю, что еще немного терпения, пройдет еще немного времени (что несколько месяцев в сравнении с целой жизнью!), и всё образуется, мы опять будем вместе и снова сообща решать наши дела, сообща нести горе и неудачи. И воевать мы будем опять вместе! Ведь мы уже воевали! Не дадим же этим внешним силам нарушить наш внутренний Mip и мир, будем с ними бороться, будем побеждать и принимать отдельные удары, не предаваясь унынию и отчаянию, зная, что где борьба, там не только победы, но бывают и горькие поражения.
Только не терять бодрость, не терять веру в нашу совместную неразрывную хорошую деятельность, только помнить, что какие бы нам ни послала судьба испытания, мы всегда найдем друг в друге сильную и верную поддержку. Или думаешь ты, Шурочка, что только в счастье ты мне мила?!..
Крепко тебя обнимает и целует
Твой Ежик.
Воронеж, 9-го сентября 1914 г.
Дорогая Шурочка! Пишу тебе спешно и немного, так как я устал смертельно. Сейчас двенадцатый час ночи, а мы работали с 7-ми утра. Милая, почему ты кончаешь свое сегодняшнее письмо (от 6/IX): «Прости меня»? Что я тебе должен или могу простить? Не надо больше таких слов. Ты не можешь себе представить, Шура, как ты меня обрадовала немного более бодрым тоном сегодняшнего письма! Намечается уже выздоровление от недуга души. Значит, я был прав, когда вчера высказывал горячую надежду, что когда дойдет до тебя
письмо, ты уже победишь в себе свое малодушие, ты уже не будешь так нуждаться в моих увещаниях и уговорах. Ты сама справишься со своей временной слабостью, ты у меня сильная, только кажешься иной раз слабенькой и маленькой. А когда сегодня во время работы солдат принес с почты твое письмо, я так напряженно волновался. Не было времени распечатать и прочитать, а письмо лежало в боковом кармане. Как-то моя Шурочка – хуже или лучше? Нет ничего злее неизвестности.
Дорогая моя, спасибо, спасибо за этот небольшой еще, но уже намечающийся проблеск надежды, ведь моя Шурочка не может не быть бодрой и сильной! Ну, а отдельные моменты уныния со всяким бывают, это ничего не доказывает. Моей Шурочке тяжело – да, но моя Шурочка сильна и тверда! Ведь так, Шурочка?
А я сегодня наконец работал, да еще как работал!.. Вчера утром как будто бы окончательно было решено, что мы переезжаем в казармы в трех верстах от города, в грязи. Это после того, как все остальные госпитали уже устроились здесь в Воронеже! Но в последний момент, вчера вечером нам губернатор внезапно отвел здешнее женское епархиальное училище. Сегодня в час дня мы должны были получить до 300 раненых. И вот наша команда с 3-х часов утра, а мы с 7-ми без перерыва устраивали помещение. Не было кроватей, не были набиты тюфяки соломой, не было досок для кроватей, не было раскупорено наше медицинское и аптечное имущество, не было приготовлено помещение, не мыты полы и стены после бывшего ремонта, не было шкапов, ламп и т. д.
А в 2 часа у нас уже были приготовлены 300 кроватей, вполне благоустроенное помещение и стол. И вот мы стали принимать привозимых больных. Почти все легко раненые, ходят. Переодели их, умыли, накормили, напоили, а нуждавшихся в перевязке, около 25 человек, к вечеру перевязали. Кончили в 10-м часу. С непривычки устали здорово. И все-таки впервые ложишься спать с чувством удовлетворения, с чувством, что вот и ты работал, и ты не совсем бесполезен. А тут еще твое письмо, которое, несмотря на грустный свой тон, всё же дает мне уверенность в том, что это временное, что ты справишься со своим унынием!..
Сегодня мы еще ночуем в «Бристоле», а завтра перебираемся в отводимое нам помещение – лазарет училища. Там будет, я думаю, недурно. Чудесный сад, весь в осенних листьях. А сегодня такая чудная была погода! Шура! Я теперь тоже буду работать! Ты в Москве, а я в Воронеже, и мы будем всё время чувствовать, что мы не одни, что наша работа совместная. О, я так ощущаю, что ты со мной во время моей работы!
84
На это Ал. Ив. отвечала 16 сентября: «А относительно моего ухода отсюда – разве я могу в такую тяжелую пору ради личного своего счастья бросить дело? Ведь это бессовестно, Ежка! Ты первый бы счел это женской слабостью. Остается только сказать мне, как Фаусту:
[Ax, две души живут в груди моей,
Друг другу чуждые, – и жаждут разделенья!
(Пер. Н. Холодовского)]».
85
Обычно приводится как цитата из стихотворения Иоганна Вольфганга Гете.