Страница 5 из 25
Гурий уныло ел, подавленный грустными размышлениями. Отец и мать Варнаковы недоуменно переглядывались: чего это с ним? И мать не нашла ничего лучшего, как упрекнуть дочь:
– А ты чего сидишь куксишься? Песню б, что ли, завела…
Дочь ничего не ответила, только покосилась недовольным глазом; и вдруг прыснула: Гурий неожиданно напомнил ей гиппопотама, которого она видела в зоопарке: у того были такие же грустные-грустные, будто бессмысленные, глаза и такая же тяжелая челюсть, как глыба.
– Во, прорвало ее! – удивился отец. – То сидит – слова из нее не вытащишь, а то веселится невесть с чего.
– Гурька на гиппопотама похож! – объяснила дочь простодушно и в открытую громко рассмеялась.
– Чего-о?.. – протянул отец. – Ты хоть думай головой-то, прежде чем ляпать!
– Ой, Ульянка, ой, девка! – запричитала мать. – Смотри у меня!
Матери с отцом, что и говорить, было неудобно перед Гурием: они знали, он в этом году институт окончил, учителем стал, а эта их балаболка – тьфу! – мелет чего попало.
Гурий тоже удивленно взглянул на Ульяну.
– Чего смотришь?! Думаешь, не похож? Похож! Гип-по-по-там! – веселей прежнего проговорила Ульяна и продолжала смеяться.
И тут вдруг, вот в этом лице Ульяны, в ее брызжущих весельем глазах, в ее полных ярких губах, в чуть откинутой назад голове, в ее по-лебединому изогнутой шее, в длинной-длинной косе с вплетенным в нее жарким красным бантом, тут вдруг померещилось Гурию, привиделось что-то особенно завораживающее, таинственно-мудрое и одновременно мудро-открытое… что-то такое, что…
Гурий привстал, медленно подошел к Ульяне (все смотрели на него с изумлением), осторожно, двумя пальцами, прикоснулся к девичьему подбородку, чуть приподнял его и отвел слегка в сторону:
– Вот так… Так… – И медленно, пятясь, отошел на свое место, присел на колени, пристально вглядываясь в Ульяну и иногда томно щурясь, будто от жаркого солнца.
Лицо у Ульяны неестественно вытянулось, улыбка исчезла.
– Ну, смейся! – приказал Гурий.
Ульяна покорно рассмеялась, но вышло не так свободно и весело, как прежде.
– Не так! Как раньше! – продолжал командовать Гурий.
Ульяна только таращила глаза.
– Ну, говори: Гурий – гиппопотам! Гип-по-по-там! – приказывал Гурий.
И тут, вздохнув, она сказала: «Гип-по-по-там!» – а сказав, рассмеялась так же громко и заразительно, как совсем недавно.
– Так, так, – забормотал Гурий, достал блокнот, быстро раскрыл его и начал стремительно, частыми штрихами набрасывать контуры смеющегося лица Ульяны.
Варнаковы-старшие замерли, как громом пораженные: прямо на их глазах в блокноте как бы само собою, по мановению волшебной палочки, стало возникать искрящееся весельем, запрокинутое, прекрасное своей молодостью и здоровьем лицо их дочери (беспутной дочери, с которой уж сколько они намучились!), с характером ее взбалмошным, грубым и неуправляемым.
И вот – такая красавица буквально на глазах расцвела на бумаге!
Сколько минут писал ее Гурий?
Минут пять, не больше, но пять этих минут во всем дальнейшем будущем этих людей, возможно, станут высшими и счастливыми мгновениями прожитой жизни.
Закончив портрет, чувствуя в душе невероятный подъем, Гурий великодушным, свободным жестом вырвал страницу из блокнота и, подойдя к Ульяне, протянул ей:
– Это тебе. На память.
И, не ожидая ни слов благодарности, ни слов удивления, а тем более слов отказа, Гурий легко повернулся и пошел… Но нет, не туда пошел, куда направлялся прежде, то есть под гору, домой, а снова наверх, на Малаховую гору, на заветную площадку Высокого Столба – снова и снова писать дали и просторы уральских пространств, а самое главное – того коршуна, кружащего над Красной Горкой… Будто что-то соединилось сейчас в Гурии в понимании сути происходящего: тот коршун и эта девушка, Ульяна, почему-то были одно целое, неделимое, вот только бы ухватить это не только мыслью, но чувством, движением руки, прозрением…
С того дня, странное дело, Ульяна часто думала об этом случае, о соседе, о Гурии и не могла не смотреть с удивлением на собственный портрет, который повесила над кроватью: это была она, конечно, да, но в то же время – совсем другая девушка, как бы выше, сложней и загадочней настоящей Ульяны; и оторваться от нее не могла Ульяна, но и согласиться, что она – такая, тоже не могла… Какая-то тайна тут была, недосказанность, недовыясненность, и эта тайна мучила Ульяну.
Ведь они – странно и смешно вспомнить! – когда-то учились с Гурием в одном классе, вместе выпустились из одной школы-десятилетки, но если и обращала Ульяна когда-нибудь внимание на Гурия, то только тогда, когда с жалостью, перемешанной с брезгливостью, отмечала его маленький рост, толстую шею и странно-выпуклый, тяжелый подбородок. Кого-то он все время напоминал Ульяне, какое-то животное, но она никак не могла уяснить, какое именно, и от этого нередко злилась. Мальчишки часто били Гурия, он не плакал, не сопротивлялся, он только подолгу смотрел на своих обидчиков большими глубокими глазами, в которых будто ничего не выражалось, а стояла только безмерная, внечеловеческая тоска… Его часто били и за это – за то, что так смотрел. Страшно было, неуютно, не по себе, когда он смотрел на своих обидчиков большими круглыми глазами, и молчал, и ничего не говорил, и только иногда губы его кривились в усмешке, верней, усмешки как таковой не было, просто губы кривились – и все.
Странный был парень, не похожий ни на кого, и его искренне не любили…
Пять лет после школы Ульяна провела как в чаду. Сразу после выпускных экзаменов пробовала поступать в Уральский политехнический институт – куда там, нахватала одних «троек», так и плюнула в досаде и больше об институте не вспоминала, не мечтала. Пошла работать на трубный завод оператором, работа ловкая, веселая, только знай нажимай на кнопки и тумблеры, когда идет погрузка или отгрузка труб; после смены Ульяна не чувствовала никакой усталости (молода была, полна сил), так что растрачивала себя на танцы, веселье, вечеринки, свидания, поцелуи… К двадцати двум годам знала все, частенько и дома не ночевала, отец Емельян Варнаков, когда это случилось в первый раз, выпорол ее вожжами, она покорно снесла побои, только позже твердо сказала отцу: «Тронешь еще раз – вот тут и повешусь! – и показала на крюк в сарае. – И записку напишу: отец довел, так что отвечать по закону будешь…» Емельян только хмыкнул, но с тех пор больше пальцем не тронул дочь – девка дурная, взбалмошная, в самом деле может руки на себя наложить… Но, что битая, что не битая, Ульяна продолжала жить по-своему, а когда рано начинаешь жить по собственному хотенью-разуменью, рано и тоска в сердце закрадывается. Живешь как Бог на душу положит, а все пустеет и пустеет сердце, ноет душа, и только новым весельем, еще более бесшабашным или бесстыдным, бывает, и выбьешь эту тоску, а только выбил – назавтра она еще больше, безотрадней и горючей.
Странная жизнь.
Скольким парням кружила голову Ульяна, сколько парней и ей головушку дурили, за одного, казалось, за Степку Перемышлева, она готова была хоть в огонь, хоть в воду, а обернулось, как провела с ним несколько ночей, что она для него «очередная дура», как сам Степан признался, легко улыбаясь ей в глаза. Всем им, хоть тому, хоть этому, одно нужно было… да и отчего им другого хотеть, если она сама не против?
Вот и выпестовался у нее характер: веселая, заводная, взбалмошная, а то вдруг в хандру впадет, голову туго-туго платком перетянет, чтоб не разрывало ее от боли-тоски, и валяется дня по три-четыре на диване, отвернувшись к стене, видеть никого не хочет.
И тут на тебе – встретился в лесу Гурий, в пять минут выписал ее такой красавицей, что она сама себя не узнавала, будто разглядел в ней то, что скрыто от чужих глаз, да и от своих собственных, за семью замками. А может, Гурий просто придумал ее? Наделил чем-то таким, чего в действительности в ней не было? Поманил странным видением, словно тайну открыл, а потом глядь – рассыплется все в прах, как много раз прежде случалось, когда она тянулась к кому-нибудь душой и сердцем?..