Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 20

– Еще раз спасибо.

Алена говорила несколько насмешливо, а Петр отвечал вполне серьезно.

– Между прочим, я сказала им, что сегодня остаюсь у тебя.

Петр внимательно посмотрел на Алену.

– Ты хочешь остаться у меня?

– А что, разве нельзя?

– Нет, почему? Конечно, можно, но… Ты ведь никогда раньше не оставалась.

– А сегодня останусь.

– Да, но Григорий Александрович… Людмила Ивановна…

– Григорий Александрович верит тебе, как сыну. Это тебя успокаивает?

– Не пойму: ты шутишь или серьезно?

– Господи, я устала. Я помылась. Я хочу чаю. Ну что еще нужно сделать, чтобы мне перестали задавать идиотские вопросы?

– Ну, хорошо, хорошо, не злись… Тебе покрепче?

– Да. Самого крепкого.

Когда он разливал чай, она воскликнула:

– Как вкусно пахнет! Какой аромат, Боже!

Петр улыбнулся.

– Знаешь, где я научился заваривать чай? В Индии.

– A-а, в той стране, где ты засматривался на женщин?

– Не засматривался. Любовался.

– Ну, это одно и то же! – Она погрозила ему пальцем. – Ох, Петруша, куда я ныряю, в какой омут… Смотри!

Отчего-то они оба рассмеялись, хотя ничего смешного, кажется, сказано не было.

Чай пили долго, с удовольствием, смакуя его терпкий вкус; при этом Петр каждый раз добавлял в чашку немного кипяченого молока – вкус чая получался ни с чем не сравнимый; не только вкус, но и запах, и цвет, и аромат – все было необычным, душистым, по-особенному сладостным.

Алена искренне блаженствовала.

– Знаешь, – говорила она, – когда ты будешь приходить из плаваний, ты мне всегда будешь заваривать такой чай.

– Хорошо. Всегда. Обещаю.

– Смотри! – И опять она грозила пальцем.

Вскоре, несмотря на круто заваренный чай, Алена начала клевать носом. Петру это показалось очень трогательным. Только что смеялась, столько чаю крепкого выпила – и надо же, засыпает прямо за столом.

– Ты пересядь вот сюда, на стул. А я пока на диване постелю…

Она кивнула; с полузакрытыми глазами пересела на стул, при этом толкнула стол, так что чашки едва не скатились на пол; если б Петр их вовремя не поддержал, быть бы фарфору мелкими осколками (изысканную эту посуду Петр всегда возил с собой)…

– Ложись.

Не раздеваясь, в халате, Алена юркнула под одеяло, натянула его до подбородка и, казалось, тотчас уснула.

Петр включил торшер, выключил большой свет и некоторое время просто сидел на стуле, смотрел на Алену, чуть-чуть улыбаясь краешками губ. Потом отнес посуду на кухню, осторожно, чтоб особенно не шуметь водой, помыл ее, разложил в сушке над мойкой. Не забыл взять тряпку, сходить в комнату и протереть стол. Что еще?

В коридоре, напротив входной двери, хозяева квартиры сделали когда-то небольшую антресоль. Среди многих вещей там хранилась и раскладушка. Умывшись, почистив на ночь зубы, Петр осторожно высвободил раскладушку из антресоли и, стараясь не скрипеть пружинами и не бряцать крючками, начал устанавливать раскладушку. Причем не в комнате, а на кухне.

– Ты что там? – пробормотала Алена.

– Спи, спи… – успокоил ее Петр.

– Ты хочешь на раскладушке? – Она приподнялась на диване.





– Да, да. Спи… – прошептал он, продолжая устраивать себе постель.

– Я так не хочу, – сказала Алена. – Я же приехала к тебе, а ты… Подойди ко мне.

Он какое-то время колебался, потом подошел.

– Сядь рядом, – сказала она.

Он сел. Она протянула к нему руку.

– Знаешь, я ничего не знаю… Я не понимаю ничего… Но почему ты не хочешь со мной? Наверное, это очень глупо со стороны…

– Но ведь мы еще…

– Если ты не будешь со мной, я тебя возненавижу. Ведь я осталась у тебя… Все решено…

– Алена, скоро свадьба. Зачем нам…

– Вот именно – скоро свадьба. Какая разница… Ведь ты же не сбежишь никуда?

– Ну что ты…

– Ну вот видишь.

– Но твои родители… Они верят мне.

– Как они узнают?

– Я так не могу. Ты потом поймешь все.

– В конце концов это просто оскорбительно…

– Глупая. Наоборот.

– Тогда я сейчас уеду. Да, да! Вызови мне такси. Я уеду!

– Ну к чему эти глупости…

– Да пойми ты! Я ничего не знаю в этих вещах… Но просто-то ты можешь побыть со мной? Мне страшно.

– Просто у нас не получится.

– Ты холодный, безжалостный индюк! Хоть бы пожалел меня. Сидишь тут… Мне страшно! Я что, не такая какая-нибудь?

– Ты лучше всех!

– Ты просто успокаиваешь меня.

– Зачем? Я люблю тебя! Ты самая лучшая. Самая любимая…

…Потом, когда она уснула, Петр долго лежал рядом, не в силах побороть в себе страшную тоску, которая нежданно-негаданно навалилась на него. Пять лет назад бросивший курить, он ощутил непереносимое жжение в груди, изнуряющую сухость во рту – так сильно хотелось закурить, какого-нибудь самосада бы сейчас, покрепче, хотя бы одну затяжку… Он не понимал, что с ним такое. А тоска давила и давила сердце, она была сродни ощущению, когда редко-редко, но все-таки наваливалась бездонная мысль: вот умру когда-нибудь – и меня никогда, никогда, никогда не будет… И когда мысль хотела пробраться в это «никогда», постичь его, охватить разом, вот тогда и обливалась душа сильнейшей, ни с чем не сравнимой тоской – дыхание схватывало… И вот сейчас опять… Но почему же сейчас?.. Он лежал, боясь сделать малейшее движение, чтобы не разбудить Алену, и в то же время все существо его было за тысячи миль отсюда, душа и мысли улетали далеко, и даль эта устрашала, напоминала бездну, в которую придется-таки провалиться, но как же так… почему… за что… и неужели никогда больше?.. Никогда!

Он ничего не понимал в себе.

И когда стало совсем невмоготу, он не встал, а как бы скатился с дивана, сделав полный оборот, спружинил на руках на коврик, который лежал у дивана, и, не просто боясь, а страшась, как бы Алена в самом деле не проснулась, тихотихо подкрался к стулу, где лежала его одежда, натянул брюки, майку, рубашку, а потом на цыпочках, босой прокрался на кухню. Там, в шкафу, в дальнем углу, среди прочих иностранных сигарет, он хранил на всякий случай обыкновенную пачку «Примы», которую не просто курил когда-то, а обожествлял. За крепость. За простоту. За то, что пробирала до самых печенок: уж жгла нутро, так жгла – без дураков.

Подержал пачку в руках. Распечатал. Достал сигарету. Сунул в рот. Ну что? Ну и черт с ним! Чиркнул спичкой…

И как только сделал первую затяжку, так сразу сделалось легче. Будто ком какой-то проскочил внутри.

Он прикрыл кухонную дверь и, с жадностью, глубоко затягиваясь, начал ходить по кухне из угла в угол. Если бы он мог увидеть себя со стороны, то заметил бы, как играли на его лице желваки. Такое происходило с ним всегда, когда он не мог понять себя, собственное состояние, – тоска и злость. Чего только не бывает с человеком, но самое странное – что очень часто он сам не в силах объяснить собственное состояние…

Ну, что с ним?

Петр скомкал сигарету, выбросил в ведро, закурил новую.

Такое же состояние, помнится, охватило его однажды на танкере. Вышли из Бомбея в открытые воды – сначала в Аравийское море, затем в Индийский океан… Тогда Петр очнулся среди ночи в каюте со странной тоской в груди, тоска давила, душила, даже дышалось трудно. До утренней вахты оставалось часа четыре, но Петр не мог больше спать, вышел из каюты в надежде сбросить с себя наваждение. Ночная гладь океана была устрашающа; горячие крупные звезды, перевернутый, опрокинутый ковш Большой Медведицы, ни шороха, ни всплеска на много миль вокруг, пустынность, кромешная тьма и дыхание бездонного, безграничного океана. Петру стало страшно, хотя он мало чего боялся в жизни, во всяком случае моря не боялся никогда.

Ему стало страшно не чего-то, а вообще страшно – почувствовал себя маленькой, затерянной песчинкой в безмерном море, в кромешной тьме, в бесконечности времени и пространства. Он вернулся в каюту, закрыл дверь на запор, хотя закрываться на танкере обычно не принято, – мало ли что может с каждым случиться, – закурил, как всегда, крепкую «Приму» и начал метаться по каюте, из угла в угол. Обостренным чутьем он как бы улавливал в воздухе какую-то тревожность, даже трагичность, которая в эти минуты совершается в жизни – в его личной жизни, а не в жизни всеобщей, тоска не на шутку гнула его, корежила душу, но понять или осознать нельзя было ничего.