Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 14



Потом она его перебинтовывала, обрабатывала раны и разговаривала с ним так, будто ей весело было, что он здесь лежит и у нее наконец появилась работа, по которой давно истосковались руки.

– Ну, не Павлуша бы Востриков, быть бы тебе, Коляй, гостем на том свете!

– Чего это?

– Так кто тебя сюда притащил? Востриков. Да еще товарищ его, бородатый такой. Вдвоем на ручках и внесли, как ангела.

«Вон чего, – нахмурился Коляй. – И тут он. Гадство…»

– Ты вот что, Катюха, – сказал он, – жена придет – ко мне не пускай.

– Это еще почему?

– Почему, почему… – проворчал Коляй. – Одному охота побыть. Понимать надо.

– Ладно. Не переживай. – И улыбнулась Коляю.

Может правда она была рада, что он тут лежит?

Дуся, конечно, прибежала на медпункт спозаранку. Осунулась за ночь на лицо.

– Нельзя к нему, – безжалостно отрезала Катя. С Дусей она разговаривала строго, начальственно.

– Ну а как он? – Дуся, при своем-то характере, заискивающе заглядывала Кате в глаза.

– Пока в неопределенном состоянии, – ответила Катя.

Но говорить так она могла сколько угодно. Дуся точно знала: Коляй будет жить. Вчера еще, вечером, Востриков с Семенычем передали ей Катины слова: «Такие, как Комаров, не умирают». И что она улыбалась при этом, тоже передали. Одно худо: судом ее пугали.

– Тогда передай ему вот это… – Дуся протянула Кате узелок. – И вот это еще… – Она порылась в карманах передника, достала смятый листок.

– Что это?

– Записка.

– Записка? – удивилась Катя и повела полным, красивым, женственным своим плечом: не знаю, мол, не знаю… – Ладно, попробую.

Записку Коляй попросил Катю прочитать вслух. Если бы они посмотрели в окно, то увидели бы там две мордашки: Дуняшкину и Тошкину. Лицо у Дуняшки раскраснелось, глаза расширились от натуги – она держала братца на руках, а он парнишка крупный был, тяжелый, вот ей и трудно было. Они таращили глаза в палату, с улицы-то плохо видно, и Гошка все хотел по стеклу стукнуть, а Дуняшка шипела змеиным шепотом:

– Тихо ты… Стукнешь – так наподдаю, своих не узнаешь… Прогонят ведь!

– «Коляй, – читала Катя, – если думаешь, я виновата, так ты сам виноват. Спасибо скажи, что обошлось. Пишу тебе: где получка? Детей кормить нечем. Дуся».

«Вспомнила про детей», – подумал Коляй, и сердце его сжалось болью, тоской.

– Что ответить-то ей? – вывела его из боли Катя.

– Скажи, тяжелый я.

– Говорила уже.

– Скажи еще раз.

Катя увидела в окне детские мордашки и погрозилась пальцем. Мигом исчезли, как и не было их.

– Ладно, мое дело маленькое, – бесстрастно сказала Катя.

Так Дуся Комарова и ушла ни с чем.

Потом пришел Востриков. Один, без Степаныча. Пришел важный, серьезный. Коляй хотел сказать ему: спасибо, мол… но язык не поворачивался – не любил Коляй Павлушу, и все тут.

– Заявление писать будешь? – спросил Павлуша Востриков официальным тоном, достав из сумки-планшетки бумагу, ручку.

– Какое заявление?

– По полной форме. Тогда-то, в такое-то время гражданка Комарова покушалась на мою жизнь с применением холодного оружия. Свидетели – такие-то (мы со Степанычем). Прошу дать заявлению официальный ход в соответствующих органах. Подпись.

– Зачем это? – удивился Коляй.

– Как зачем? В нашем государстве ни один человек не имеет права покушаться на чужую жизнь. В том числе жена на мужа и муж на жену.



– Напишу – Дуську судить будут?

– По всей строгости закона.

– Не-е, так дело не пойдет. Чего ж я ее от детей в тюрьму сажать буду? Мы с ней сами разберемся. Уж лучше я с ней жить не буду, чем в тюрьму ее сажать. Так можно?

– Выходит, ты считаешь, ничего особенного не произошло?

– Если по-другому нельзя – выходит, так.

– И в следующий раз она тебя запросто может порешить, так?

– Следующего раза не будет.

– Почему это?

– Ну что она, дурная, что ли, каждый раз с ножом бросаться? Да и вообще…

– Дурная не дурная, а баба с характером. Особенно против тебя. Ну, мое дело – принять от тебя официальное заявление. А там как знаешь.

– Не-е, заявление писать не буду. Пускай баба живет, как жила.

Некоторое время оба молчали.

– Не передумаешь? – поинтересовался Востриков.

– Нет, – твердо ответил Коляй.

Павлуша Востриков по-дружески улыбнулся:

– Если хочешь знать – я был уверен в тебе, Комаров. Хороший ты мужик! Но бабу свою приструни… Не годится на кормильца с ножом!

– Разберемся.

Жить Коляй ушел к матери на Красную Горку. Старуха знала обо всем случившемся и особо не пытала сына. Когда он спросил ее: «Не выгонишь?» – она просто ответила: «Живи».

Стали жить вдвоем.

Каждое утро, как прежде, как всегда, Коляй уходил на вырубки. Мать собирала ему еды – сала, яиц, огурцов, вареной картохи, хлеба, и Коляй, благодарно кивнув, поспешно хлопал дверью. Мать не хвалила, но и не осуждала его, но было в ее поведении что-то такое, от чего Коляя бросало в стыд. Впрочем, до поры до времени он не мог разобраться в своих ощущениях. Просто пораньше уходил и попозже возвращался. Дом, в котором он вырос и который прежде ждал его с радостью, будто глядел на него теперь дурным глазом.

На делянку Коляй уходил подавленный.

Однако на работе внутренняя пружина отпускала его. Собственно, он и был для того рожден на свет – для работы. На то он и мужик. И любая работа, а особенно та, которая требовала души, примиряла его с жизнью. Будь она самой тяжелой-растяжелой.

А такой и была его работа на вырубках.

Двадцать лет, без малого, Коляй только и делал, что валил лес, и, хотя многие в бригаде за эти годы растеклись по сторонам, стержень ее оставался, как и должно оставаться стержню: Герасим – бригадир, Коляй – вальщик. Герасим отличался редкой молчаливостью, внешней угрюмостью, но душой был младенец. Такие люди прикипают к своему делу смолой – ничем их не отдерешь потом. Коляй же, дома тихий, незаметный, в работе был суматошный, веселый. Лицо его освещалось одухотворенностью, светом. На таких, как Коляй, как Герасим, и держится трудовая Русь.

«Дружба» в руках Коляя не пила – музыкальный инструмент. Трудно вспомнить, хотя бы единственный раз, чтобы лопнула у Коляя цепь. Он чувствует ее жизнь, как чувствует и жизнь дерева. Осина поет легко, с широкой удалью, будто и не приносит ей никакой боли цепь, и цепь отвечает ей взаимностью: не ревет, не тычется, а плавно, мерно уходит в глубину ствола. Сосна увязает в музыке, поет-поет, да вдруг будто сорвет голос, увязнет в нем или споткнется, тут уж цепь отступает в сторону и только затем начинает свои новые такты. Упрямей, но и музыкальней всех береза: тон у нее высокий, пронзительный, и такое ощущение, будто петь ее принуждают, и вот она часто своенравничает – хватает цепь, как в тиски: ну, долго еще петь по твоей указке?

Знает, знает характер дерева вальщик Коляй Комаров.

Герасим, как вернулся в первый раз Коляй на вырубки, так ни о чем и не спросил его. Подошел только, прикурил от Коляиной цигарки, пощупал взглядом ладони Коляя: они были в крученых надрезах, – нахмурился Герасим, и все. На шее – там у Коляя было похуже: один, но глубокий и долгий, в хороший мужской мизинец, шрам. Это Петр Дятьков, тракторист-трелевщик, первый тогда пустил шутку:

– Вишь как баба любит его! Причмокнула так причмокнула!

Кое-кто в бригаде рассмеялся: Волков Сережа (у него тоже с женой всегда нелады), Игнатьев да Ленька Мелехин (эти холостяки, им палец покажи – рассмеются).

– Ну, поржали – и ладно, – нахмурился Герасим.

А это значило – пора по местам.

Валили лес, сучковали, трелевочник оттаскивал хлысты, разделывали, клеймили, складывали в штабеля.

Простая работа. Но семь потов с тебя сойдет, когда к концу смены воткнешь вострый топорик в чурбак:

– Что, мужички, пора по отходной засмолить?

Садились, закуривали – потные, усталые.