Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 14



Ох! И залилась опять горемычными слезами Дуся… Если б все повернуть обратно! Уж она ли не стала бы ухаживать за своим Коляем? Уж она ли не сказала бы ему ни словечка обидного, злого? Уж она ли не топила бы ему баню по субботам да не приговаривала бы: «Сладкого жару тебе, Колюшка, легкого пару!» Уж она ли не стала бы носить ему на делянку горячий обед: «Ешь, муженек, ешь, золотой, из горячего чугуна борщ, из жаркой твоей печи навар!» Уж она ли не стала бы лелеять Дуняшку с Гошиком, уж она ли не сказала бы им: «Вон папка наш усталый идет! Бросьтесь, детки, поцелуйте кормильца нашего, попригладьте ему вихры непослушные!»

В слезах, в горе так и забывалась Дуся на супружеской кровати, повалившись лицом на подушки, не раздевшись, не разувшись.

А за три дня до суда пропала из дома Дуняшка. Поначалу Дуся не хватилась ее – нет и нет, мало ли куда вышла, а потом Гошка перед обедом хитро так прищурился. Но молчит.

– Где Дуняшка-то? – спросила его мать.

– В лес убежала, – признался Гошик.

Он дал клятву себе: ни за что не скажет матери, а как только спросила – сразу и признался: тайна распирала его.

– В какой еще лес? – охнула Дуся.

– Вон в наш, – показал Гошик. – Волком жить будет.

– Ты чего такое мелешь?.. – Ноги у Дуси подкосились: она невольно села на стул.

– Дуняшка сказала: в лес убегу. Пусть там меня волки съедят.

– Господи… – подхватилась Дуся. – Да что же это… – И бросилась вон из избы.

До позднего вечера искали Дуняшку. На Высоком Столбу были, в Красной Горке, у Раскуихи, на Чусовой, на Лавах, к Северушке ходили – нигде не было Дуняшки. На вырубки, где Коляй работал, Дуся бегала сама. Главное, там сказали, сам Герасим, бригадир, сказал:

– Точно, была Дуняшка.

– Да что сказала-то? Куда пошла? – ревела Дуся.

– Еды нам принесла. Вон, пирогов, говорит, поешьте. Папку помяните.

– Каких пирогов? – не понимала зареванная Дуся.

– С луком зеленым да яйцами. Сама, говорит, напекла. Папку помяните.

– Ну, так и есть, – ревела Дуся. – Убежать надумала. Пирогов напекла. Куда она? Ведь пропадет…

– А ты на кладбише была? – спросил Герасим; бригада его, пять человек лесорубов, смотрела на Дусю хмуро. Они ее не жалели – они Коляя любили, его и жалели. И Дуняшку жалели.

– Нет, не была, – встрепенулась Дуся.

– То-то и дура баба, – покачал головой Герасим. – Ты на кладбище загляни.

И точно – прибежала туда Дуся, Дуняшка сидит на могиле, в ногах у отца, и не плачет, а шепчет что-то, будто разговаривает с ним о сокровенном, больном.

Дуся не вскрикнула, нет, обвалилась плечом на сосну, прикрыла обезумевшие за день глаза ладонью.

Сколько-то минут вот так и прошло.

Потом Дуся не выдержала, сказала тихо:

– Домой пошли. Ты что это?..

Дуняшка испуганно, враждебно оглянулась.

– Домой, домой пошли… – повторила Дуся.

– Выглядела, да? – И Дуняшка от обиды заплакала.

Мать подошла к ней, взяла за руку. Во вторую руку Дуняшка подхватила узелок (там были пироги, банка с водой, нож и компас).

– Ты что же это, – говорила Дуся, обморочными ногами идя тропинкой кладбища, – убежишь, меня посадят, а Гошик помрет?

– Не помрет. Найдутся добрые люди.

– Ему ты нужна.

– Ему папка нужен. А ты нам не нужна, – говорила Дуняшка, но руку не вырывала, шла покорно, повинуясь матери как судьбе.

Пришли домой. Гошик сидел на полатях, выглядывал из-за припечья.

– Сынок? – позвала его Дуся.



Гошик не отозвался. Боялся: отзовешься – мать отлупит. А за что – и сам не понимал. А то еще и Дуняшка подзатыльник даст.

Мать заглянула на печь.

– Спит, – улыбнулась она сквозь слезы. – Умаялся, христовый.

Села на лавку, уронила руки на подол платья.

– Дуняшка, дочка, – сказала она с болью, тепло, проникновенно, – я не хотела, я не знаю, как получилось, я папку любила, пойми ты… Ну, что теперь делать? Не умирать же теперь самой? И вам не умирать же?

«Ври, ври…» – думала Дуняшка. Она сидела тоже на лавке, напротив матери, но глаз на нее не поднимала.

Через несколько дней должен был состояться суд.

На самом деле все было не совсем так.

– Ах, так я потаскуха! Я стерва! Я сучка подколесная! – кричала Дуся и пыталась полоснуть Коляя ножом по горлу.

Сопротивляясь, Коляй хватался обеими руками, голыми ладонями за лезвие ножа, не чувствуя и не обращая внимания, как боль обжигает пальцы, из которых ручьями текла кровь; но руки – ерунда, хуже другое – Дуся сумела-таки полоснуть по горлу, и из глубоко надрезанной раны трубой повалила кровь. Глаза Коляя подернулись поволокой, он медленно разжал руки, захрипел, хотел сказать что-то, но, видно, не мог, и Дуся наконец осознала, что наделала, вытаращила в ужасе глаза и закричала истошным криком.

Этот-то крик и услышали Павлуша Востриков со Степанычем – от дома они отошли всего ничего – и бросились к Комаровым. Павлуша как профессионал в дом ворвался первым: на полу, залитый кровью, лежал Коляй, над ним на коленях с ножом в руке стояла Дуся.

Коляй был жив, хотя лежал с закрытыми, будто уже смертью взятыми глазами.

Востриков грубо оттолкнул Дусю, склонился над Коляем.

– Полотенце, – скомандовал Павлуша.

Дуся не понимала, Степаныч посмотрел туда, посмотрел сюда – полотенца не было, схватил подушку, вывернул наволочку, располосовал ее.

– Поддержи голову! – продолжал командовать Востриков.

Степаныч держал голову, Павлуша Востриков быстро перебинтовывал шею Коляя.

– А? Что? Не надо… – бормотал Коляй.

– Бери за ноги! – сказал Востриков Степанычу.

На счастье, Коляй удался в жизни маленьким, легким мужиком, и Павлуша Востриков со Степанычем довольно просто подняли его на руки.

Через пять минут были уже на медпункте. Через полчаса, перебинтованный, с обработанными ранами, Коляй лежал в отдельном боксе в глубоком сне – Катя, фельдшер, не пожалела лекарства.

– Жить будет? – спросил Павлуша Востриков.

– Такие, как Комаров, не умирают, – улыбнулась Катя и стрельнула глазами на Степаныча.

Степаныч улыбнулся в ответ. Борода у него, усы, когда он улыбался, казалось, тепло пенились.

Очнувшись, Коляй долго лежал, не то что не понимая, наоборот – со стыдом понимая, что случилось и где он сейчас. Жалость к себе жгла ему сердце. Но еще большая жалость была к жене, к глупой Дусе Комаровой, которая наделала такого, после чего жизнь не может быть прежней. А какой она может быть? Он не знал.

Руки его, обмотанные бинтами, лежали поверх одеяла. Углубляясь в память, он как бы вновь хватал ладонями острый, наточенный им самим нож, и стон боли, стыда и унижения невольно вырывался из груди… Он об одном сейчас думал хорошо: что не было рядом детей. Не было Дуняшки и Гошика. Будь они там, дома, – какой ужас должен был запасть им в сердца. В детскую память. Мать и отец. На полу. С ножом… В крови…

Коляй невольно застонал и хотел отвернуться от той точки, на которой сосредоточился взглядом, но боль в шее так ударила по глазам, что он бессознательно прикрыл их.

«Ах, гадство, – подумал он. – Надо же…»

Потом лежал с закрытыми глазами и думал. Многие годы он терпел воинствующее хамство жены, грубый ее, шумливый норов, крик, ненасытность к деньгам, к тряпкам, но кого тут винить? Сам выбирал – сам женился, сам посеял – сам пожинает. Эх, да не в этом дело… Разве можно с ножом на мужика? На кормильца? На отца? Какую это надо дать волю дикости, чтобы бросаться на человека с ножом? Небось была бы война – не Дуся, а он, Коляй, пошел бы защищать жену и детей от врага…

При мысли о детях он снова застонал, потому что мысль о детях, которые могли остаться сиротами не в войну, а в самое что ни на есть мирное время, была непереносима для Коляя.

Как жить дальше? Что делать?

Когда в бокс вошла Катя, Коляй открыл глаза.

– Проснулся?

Он не ответил – и так было ясно.