Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 34



– Ой, ну куда мне столько! – замахала руками Антонина Степановна. Всякий раз она ругалась с Евграфовым, но тот не слушался ее, обязательно привозил что-нибудь вкусное, свежее, стараясь не повторяться, и у Антонины Степановны скопился такой запас еды, что она не знала, куда все складывать: холодильник был забит до отказа.

– Ничего, ничего, Тонечка, – весело приговаривал Евграфов. – Смотришь, кусочком грудинки побалуешься, капусткой закусишь, чайком с конфетой запьешь… оно и веселей станет, а?!

– Да нас тут кормят на убой… что ты! Ну куда я все это дену?

Так ли, этак ли, но продукты наконец находили себе место, и Евграфов с Антониной Степановной выбирались из Пансионата погулять. Гуляли они всегда подолгу, иной раз час, иной раз больше, в зависимости от того, спешил Евграфов или не очень. Жила Тонечка в Пансионате третий год, души в нем не чаяла, всем сердцем благодаря Евграфова, что когда-то он пристроил ее сюда. Чего греха таить, поначалу она обижалась на Евграфова, плакала, разговаривать с ним не хотела (уломал, уговорил ее поехать из Москвы – из своей-то комнаты! – в Пансионат, пожить, отдохнуть, воздухом свежим подышать, а оказалось – это дом престарелых, тут Антонина Степановна перепугалась насмерть: что это задумал Евграфов? уж не выдворить ли ее хочет из квартиры?), но пожила в лесу, у реки, на свежем воздухе и почувствовала, будто заново родилась. То еле ноги таскала в Москве, давно в могилу собралась, от лекарств передыху не знала, а тут даже о бессоннице забыла, на лыжах – на лыжах! – зимой стала кататься, в семьдесят два года, а летом – каждое утро – потихоньку, помаленьку, но бегала по лесным тенистым дорожкам; и ведь ничего! Да что там ничего, наоборот – такое ощущение однажды пришло, будто жить ей еще долго-долго, так вдруг распрямилась душа, так неожиданно возродилось тело! И, самое главное, даже думать о Москве перестала, поначалу хоть ездила туда иногда, а теперь – как бритвой отрезало: ни за что! В эту гарь, в эту толчею, в эту мясорубку? Ни за что! Единственное, что ее связывало теперь со столицей, – приезды Евграфова, которому она радовалась, как родному сыну. Переживала за него, старалась вникнуть в его дела, заботы, тревоги, хотя, надо сказать, Евграфов особенно не посвящал старушку в свой мир.

Гуляли по лесным тропкам; спускались к реке; переходили на ту сторону Рузы; выходили в поля… Евграфов и сам не заметил, как эти приезды сюда, в вольную вольницу света, воздуха, безлюдья, простора, стали для него необходимостью. Он не просто навещал Тонечку, он полюбил ездить сюда, каждый раз как бы обновляясь здесь душой.

– Как Тося? Что-нибудь пишет? – поинтересовалась Антонина Степановна.

– Нет, ничего.

– Ох, своенравная девчонка!

– Да пускай, – сказал Евграфов. – Побесится, помотается – только польза будет.

– Катя-то что говорит? Переживает небось до сих пор?

– А чего ей говорить? Она особенно со мной не разговаривает… Ну как же – я мерзавец, подлец! Спровадил бедную Антонину Степановну в дом престарелых!

– Не говори так…

– Да это не я, они так думают. Жена меня ненавидит, а Тоська в знак протеста против нашей, как ей кажется, ужасной, немыслимой жизни убежала в тайгу. И черт с ними!

– Ну, зачем ты так, Кант Георгиевич? Ведь это твоя семья.

– Ладно, не буду. Как о семье подумаю, так мне выть хочется! Уж такая Екатерина Марковна правильная, такая идейная, такая справедливая, что, честное слово, Тонечка, в омут хочется. Да зачем в омут? – улыбнулся Евграфов. – Я лучше к женщинам… Эх, женщины, – вздохнул он, – и понять их нельзя, и ухватить не ухватишь, и в могилу не заберешь.

– Женщины для мужчины – это пустое, – сказала Антонина Степановна.

– Что, что? – удивился Евграфов.

– Если мужчина посвящает жизнь женщине, он остается в конце концов с пустотой.

– Как это ты глубоко задела, Тонечка! – воскликнул Евграфов. – Сразу, пожалуй, и не поймешь.

– Вот возьми жизнь Марка Петровича, отца Кати. Уж кто-кто, а это был безупречный человек, всего себя отдал семье, жене, даже Кате. Работы для него не существовало (хотя он работал ведущим инженером на заводе «Динамо») – только семья. И что же? Однажды он узнает, что Катя, возможно, совсем не его дочь… И все рушится для него в один день. Вся жизнь!

– Как не его дочь?! – поразился Евграфов. – А чья?

– Только это, конечно, между нами, голубчик, а? – Антонина Степановна посмотрела на Евграфова строго и требовательно. – Поклянись!

– Клянусь! – для Евграфова что клясться, что не клясться было все едино – в клятвы он не верил.



– Ты, конечно, знаешь Марка Захаровича, ну, старика такого, из соседнего подъезда? В длиннополом пальто всегда ходит?

– Ну, еще бы. Гроза дома и блюститель нравственности. Мерзавец, по-моему, отменный.

– Так вот, представь себе, Марк Петрович возомнил, что жена его, Мария, спуталась с Марком Захаровичем.

– Ну, это глупости. С таким-то мозгляком, с этой мокрицей?

– В том-то и дело. Ну, что-то там было, конечно, но так, легкое, чисто женское кокетство, серьезного абсолютно ничего. А Марк Петрович взревновал. Его больше всего угнетало, что отчество у дочери – Марковна. Ты понимаешь? Он – Марк, и тот – Марк, и вот это его мучило. Марк Захарович, по совершенно случайному и глупейшему совпадению имен, мог ведь тоже считать себя отцом Екатерины Марковны. Это во мнении, конечно, Марка Петровича. И он закусывает удила. Устраивает смертельный скандал Марии. Разводится. Но сил уехать от семьи не имеет. Живет в той же квартире. В отдельной комнате, рядом со мной. И очень скоро высыхает. Ты понимаешь? Женщина для него – все, и когда женщина падает с пьедестала, пусть даже мнимого, он погибает. Для мужчины это невозможно. Для настоящего мужчины, конечно.

– Что же возможно для настоящего мужчины?

– Дело. Мужчина должен творить, созидать, производить. И будет счастлив. А семья – это его тыл.

– Ну, тогда мне крышка, – подытожил Евграфов.

– Ну, тебе-то… о чем ты говоришь, голубчик? Ты имеешь дело с искусством, с картинами, с художниками. Тебе стыдно жаловаться.

– Ни с чем и ни с кем я не имею дела. Я пуст. Пуст я, Тонечка, как консервная банка.

– Стыдись, о чем ты говоришь!

– Ты слишком хорошо ко мне относишься, Тонечка. А я совсем другой человек. Я не то что ни в каком деле смысла не вижу, я даже в семье смысла не нахожу, в дочери не нахожу, а уж в жене – тем более.

– Это ты устал, устал, голубчик. Каждый в свое время переживает подобное. А потом раз – и возродился.

– Ах, ну ладно, Тонечка, что это мы обо мне да обо мне. Как ты-то тут поживаешь? Что новенького? Как здоровье?

Нагулявшись всласть, они вернулись в комнату к Антонине Степановне. В окне ее, за рекой, в далеких полях садилось солнце. Комната пылала розовым свечением.

За чаем, который они всегда пили перед прощанием, Тонечка вновь вспомнила:

– Кант Георгиевич, дорогой, только помни наш уговор: о Марке Захаровиче никому ни слова! В особенности Екатерине Марковне.

– Тонечка, да не беспокойся ты об этом мозгляке. Тем более что неправда все это. Так, одна болтовня, сплетни.

– Ну, хорошо, хорошо… Я тебе верю, голубчик.

После того, как Евграфов уехал, Антонина Степановна немного взгрустнула. Она всегда грустила, когда прощалась с Евграфовым. Привыкла к нему. А может, и больше – полюбила. А может, другое тут было – сострадание, например; впрочем, что именно, она сама не знала. Не будем и мы гадать.

На другой день Евграфов поехал к Жан-Жанне умирать. Он не знал, что умрет, но именно умирать и поехал.

Кстати, к женщинам Евграфов никогда не ездил на своей машине – в гостях приходилось пить, – поэтому брал всегда такси. Такое у него было правило. И к Жан-Жанне, конечно, тоже поехал на такси. С подарками, с шампанским, с цветами, с тортом… Отношения Евграфова с Жан-Жанной с романтических рельсов постепенно сошли на обычные – любовноделовые, будничные. И тем не менее Евграфова тянуло к Жан-Жанне: чего-то он недопонимал в ней, чувствуя в то же время, что сам он – вот такая странность – ясен ей, как дважды два. В последнее время Евграфов не был уверен в себе, что-то отягощало душу, тянула боль в груди и хотелось, чтобы кто-то пожалел его, вот как жалела иногда Тонечка, но чтобы это была молодая, красивая, цветущая женщина… чтобы это была сама жизнь, что ли.