Страница 13 из 34
– Но это же глупость какая-то, – сказала девушка, и не думая, конечно, щадить Евграфова.
– Да?
– Да!
Евграфов озабоченно покосился на девушку – она смело встретила его взгляд, – помолчал секунду-другую и неожиданно рассмеялся:
– Смотри-ка… А я думал – я гений.
– Ну, конечно… Вы шутите. Правильно я поняла?
– А черт его знает! Вроде не шучу, а получается – никто не верит. Значит, шучу.
– Ой, кстати, вон поворот на Ивановку! Не проскочите, пожалуйста. Высадите меня.
– А хотите, подброшу вас прямо к деревне?
– Ой, нет, нет, что вы! – запротестовала она.
– Боитесь?
– А как же? Вдруг увидит кто-нибудь. Подумают всякие глупости. Деревня все-таки…
– Значит, муж гуляет – можно, а вам гулять ни в какую нельзя?
– Разумеется.
– Разумеется? – изогнул бровь Евграфов.
– Конечно! Чего тут удивительного? Мужчина – это одно, а женщина – совсем другое.
– Ах, вот бы вы сказали эти золотые слова моей жене! – И Евграфов, нажав на тормоза, остановился недалеко от стрелки, показывающей поворот на Ивановку.
Девушка вылезла из машины, стройная, молодая, со смеющимися глазами, сказала ему кокетливо-озорно (теперь можно быть смелой, она в безопасности):
– Спасибо вам большое! Желаю вам сделать настоящее открытие.
– Эй, постойте! – крикнул Евграфов. Он и сам не знал, что с ним происходит. Ему хотелось быть легким, щедрым, добрым. – Вы знаете, кто я такой? Я художник.
– Вот это больше похоже на правду, – рассмеялась девушка.
– Хотите, я нарисую ваш портрет? Прямо сейчас, вон в том лесочке? На фоне вековой ели?
– Зачем же в лесочке? – она насмешливо качала головой. – И потом, я совсем не та, чьи портреты рисуют художники.
– Вы та! – клятвенно заверил Евграфов. – Вы именно та!
– Ну, я пошла, – ускользала она. – До свиданья. Еще раз – большое спасибо!
– Постойте же! – крикнул Евграфов. – Я хочу подарить вам свою картину.
– В самом деле? – Она, честно говоря, смотрела на него с недоверием.
– Да, в самом деле. – Евграфов поспешно вылез из «Жигулей», открыл багажник и, развернув холстину, вытащил из груды картин копию «Обнаженной» Ренуара. – Вот, – протянул он девушке. – Возьмите. Это мой подарок.
– Это ваша картина? – Удивление ее было искренним и, самое главное, глубоким.
– Да, конечно. – Евграфову не было жалко копии, хотя она стоила немалых денег.
– И вы сами нарисовали ее? – щеки девушки, как и щеки «Обнаженной» Ренуара, пылали румянцем.
– Разумеется. – Евграфов вытащил из кармана записную книжку, размашисто написал телефонный номер и, вырвав страницу, протянул девушке. – Если захотите найти меня, позвоните по этому телефону.
Она не протянула руку, потому что обеими руками крепко держала копию «Обнаженной», любуясь ею (и несколько стыдясь этого, конечно). Тогда Евграфов сам положил листок поверх «Обнаженной».
– Счастья вам! – Сел в машину, хлопнул дверцей и сорвался с места на большой скорости.
В боковое зеркальце он еще долго видел, как девушка стоит на обочине и провожает взглядом «Жигули». Евграфов усмехнулся.
Вскоре девушка исчезла из поля зрения, и Евграфов, увлеченный дорогой, даже, кажется, вовсе забыл о ней.
У Дорохова он свернул с шоссе на местную дорогу и поехал по направлению к Рузе. Где-то вот-вот должен был открыться поворот в нужный ему Пансионат.
И он открылся, и Евграфов с легким сердцем нырнул в глубину леса.
Антонина Степановна (Тонечка) уже поджидала его. Всякий раз, в воскресенье, примерно в это время, она выходила на дорогу, высматривая вдалеке голубые «Жигули» Евграфова. И, когда наконец дожидалась, радовалась Евграфову, как дитя, улыбалась ветхой, старческой, но такой осиянной, горячей улыбкой.
– Ах, Кант, – как обычно, сказала она, – я, право, начала беспокоиться. Дороги нынче такие страшные, такое напряженное движение, а тебя нет и нет…
– Ну что ты, Тонечка, какое там движение. Шоссе почти пустынное, – улыбнулся Евграфов. – Давай садись…
Евграфов называл Антонину Степановну «Тонечкой», так было удобней, привычней, хотя шел «Тонечке» восьмой десяток.
Антонина Степановна села в машину, и в пять минут они подъехали к главному корпусу Пансионата. В сущности, это был обычный дом престарелых, но именовался он почему-то Пансионатом, причем с большой буквы.
Евграфов, как обычно, вытащил из багажника плетеную корзину, прикрытую сверху серой холщовой тряпицей.
– Ох, ну опять ты за свое, – с неудовольствием проговорила Антонина Степановна, хотя неудовольствие ее было показное, нарошечное. – Сколько можно просить тебя, Кант!
– Ничего, ничего, Тонечка. Римские полководцы знаешь сколько за неделю съедали? Быка, теленка, поросенка, гуся, утку, курицу и, наконец, жареную лягушку.
– Про лягушку явно придумал… сознайся, а? – Антонина Степановна смотрела на Евграфова с лукавой хитрецой.
– Про быка придумал. Про теленка, поросенка, гуся, утку, курицу придумал. А про лягушку – нет.
И они вдвоем, как старый и малый, охотно рассмеялись.
Комната Антонины Степановны была на первом этаже. Дежурная в вестибюле, из которого, как из пруда, в две стороны по длинным светлым коридорам растекались бархатно-зеленые чистые ручейки-дорожки, почтительно кивнула Евграфову, как давнему, старому знакомому.
– Ну, как тут наши старушки, не шумят, не балуют? – шутливо спросил Евграфов.
– Ну что вы… Все хорошо, все хорошо.
Из окна Тонечкиной комнаты открывалась широкая, сердце захватывающая панорама. Архитектор, задумавший построить здесь Пансионат, наверняка родился на свет с поэтической душой. Пансионат, как драгоценный камень в перстне, был вправлен в ландшафт так, что возносился над всей местностью. Вниз от Пансионата растекались леса, густо-зеленые и темные от вековых елей, в которых островками пылали по осени огненные липы, а иногда, но гораздо реже, чем липы, желтели березы, как бы еще более оттеняя могучую зелень еловых и сосновых лесов. Леса эти неожиданно, в глубокой низине, обрывались рекой, которая казалась отсюда, сверху, то голубой, то зеленой, то серой сверкающей лентой, небрежно брошенной с небес на землю, к подножию лесов. А там, за рекой, за Рузой – на другой ее стороне, лесов не произрастало нисколько, там распахнулись в поднебесном пространстве широкие, во все края желтеющие поля, обочь которых то там, то тут притаились маленькие, сказочные с высоты, деревушки. Над рекой, над струящимся ее простором, раскинулся длинный подвесной мост, который не то что от ветра, но даже и от людей, идущих по нему редким бисером, подолгу качался-покачивался, будто был подвешен на резиново-пружинных нитях.
Всякий раз, глядя из окна Тонечкиной комнаты, Евграфов ощущал, как сжималось сердце от этой красоты и воли, и испытывал странное беспокойство, как если бы ему хотелось вдруг покончить с жизнью, броситься головой в омут или вначале воспарить над землей, а затем камнем упасть вниз, разбиться вдребезги.
– Когда, наконец, и я стану стариком?.. – то ли в шутку, то ли всерьез сам себя полуспросил Евграфов.
– Э, не успеешь оглянуться, а старость тут как тут, – махнула рукой Антонина Степановна. – Чего ее торопить?
– Вот состарюсь, Тонечка, все брошу, женщин брошу, картины, семью, работу и поселюсь где-нибудь в этих краях. Грехи замаливать.
– Много их у тебя, грехов-то? – не поверила Антонина Степановна Евграфову.
– А это как посмотреть. Иной раз оглянешься – не жизнь, а черная дыра. В другой раз посмотришь – нет, все-таки жил, любил, безумствовал. Впрочем, какая разница… Жизнь – прои́гранная лотерея. Даже если иногда вытягивал золотой билет.
– Ну, что-то ты совсем закис там, в Москве, голубчик. Уж не случилось ли чего-нибудь?
– Да вроде все нормально. Но что-то тянет вот тут, Тонечка, – показал Евграфов на грудь.
– Видать, переутомился. Беречь надо себя, беречь…
Евграфов начал доставать из корзины гостинцы. Десяток сырых яиц, сыр рокфор (Тонечка обожала его), кусочек свежей грудинки, литровую банку малосольной капустки (с рынка, с рынка, конечно), пачку индийского чая, конфеты-батончики.