Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 11

– Это зависит… – начал рассеянно дьякон, – кто просит.

– Я прошу, – задыхаясь, шепнула Варвара, ткнув себя в грудь указательным пальцем.

– Ты?.. – так же рассеянно спросил дьякон, внимательно расправляя прядь волос. – О чём же?

– О чём – этого нельзя сказать, – задохнулась Варвара.

Тут дьякон взглянул, с кем говорит. Увидев молодость и социальную незначительность вопрошавшей:

– Брысь! – крикнул он. – Тоже ведь, лезет с вопросами!

– Не задавай вопросов, девочка! – загудел колокол сзади, и, вздрогнув, Варвара отпрянула, ухватившись за столбик крыльца, чтобы сохранить равновесие.

Отец Савелий заключил свой совет изречением:

– Сказано: «Умножающий мудрость – умножает скорбь». Дети же, знаешь ли, цветы земли. Ты цвети себе и молчи.

– О чём ты спрашиваешь, девочка? – заговорила возвратившаяся хозяйка, протягивая на ладони плату: медный пятачок и позеленевшую монету ценностью в три копейки. – Возьми вот, да неси осторожно. Кулак зажми. Не потеряй.

– Я спросила… – расхрабрилась Варвара.

– Поди сюда! Сядь-ка со мною вот тут, на ступеньке. На-ка огурчик свеженький с моего огорода. Съешь, а потом и спросишь, что тебе надо.

Они сели на ступеньках веранды. Варвара шумно откусывала и жевала огурчик вместе с кожей. Он хрустел на её крепеньких белых зубах. Старушка же сидела, устремив взгляд вслед уходящему солнцу, медленно, словно в знак согласия, покачивая головой. Через промежутки времени она вздыхала. Эти горькие, глубокие вздохи уже давно стали её твёрдо установившейся привычкой. Казалось, внутри её тела был устроен и заведён часовой механизм, который правильно работал уже десять лет. Старушку «точила скорбь».





Этот златовласый дьякон Анатолий был её единственным, «вымоленным» сыном. В детстве он заболел скарлатиной, и доктор сказал, что смерть неизбежна. И тогда – в какой горячей, в какой пламенной молитве! – она вымолила у Бога жизнь ребёнку, обещав посвятить его церкви, воспитать его «духовным лицом». И сын поправился чудесным образом и рос – благословение Божие! – необыкновенно красивым ребёнком: прохожие останавливались на улице. Затем у него появился необыкновенный, незабываемо прекрасный голос. Радовалась вдова: Господь указывал ей путь. Как трудилась она, как работала и как терпела, чтобы дать ему возможность учиться в семинарии. Настал наконец и знаменательный день – исполнение всех молитв, всех желаний: Анатолий стал соборным дьяконом.

Но тут же и кончилось счастье. От восхищения людского изменился дьякон: его стало увлекать «мирское».

Как же был великолепен дьякон! С чем сравнить? Высокий и стройный, как тополь, с византийским овалом лица, с глазами – миндалём из светящегося сапфира, с золотой, сияющей гривой волос и с этим необыкновенным голосом! Всё, всё, кажется, было в нём, за исключением призвания к духовной жизни. И женат он был разумно (мать сама и женила) – на благочестивой девушке, чтоб укрепить его на стезе добродетели. Без особой красоты телесной была невеста, но исполнена добродетелей, могла бы заменить ему и мать, случись той умереть преждевременно. От невесты же, как приданое, был и этот домик, и огородик, и садик, и мебель, и кое-что (немного, правда) в казначействе, на книжке. Увы! – помимо этого в брачный союз невеста внесла и унылое свое лицо, коричневатое от болезни печени, и исключительный дар в немногих словах выражать горчайшие истины. Годами она была лет на десять старше дьякона и, постоянно помышляя о бренности всего земного, о неизбежности конца, не переносила веселья: ни пирушек, ни пикников, ни на лодках катанья, ни плясок, ни светского пения. Благочестивые разговоры единственно услаждали её.

И вот, когда в уютном домике поселились две добродетельные женщины, дьякон стал избегать и дома, и благочестивых бесед, и жены, и матери. Он отсутствовал, как только к тому представлялась возможность. После обедни ли, после вечерни ли напрасно ждали его у стола, подбрасывая в самовар угольки, чтоб кипел и шумел. Где-то в ином доме дьякон пил чай, кто-то другой наливал ему чашку.

От душевной скорби жена всё больше желтела лицом, морщинилась, старилась быстро, дьякон же стал получать письма по городской почте. Городские бесстыдницы писали ему – духовной особе, женатому же человеку! Порою письма были ещё и надушены, и в доме, где доныне пахло лишь ладаном да валериановыми каплями, запах духов казался кощунственным. В ответ на духи в доме воцарился запах жаренного на постном масле, ибо обе женщины дали обет не вкушать отныне скоромного. А Анатолий подружился с отцом Савелием. Савелий же, несомненно, был великий грешник! Это каждый мог сам увидеть при первой же встрече: чревоугодник, любитель и выпить, и мало ли что ещё; человек без всякой «духовности», даже и во внешнем облике. А что делалось у него внутри – лучше не думать. И в церкви его больше терпели за голос. Голос у него, слов нет, был. Архиерей, невзирая на голос, то и дело ставил Савелия на епитимьи, однако же – странно: не упущение ли это? – был к нему благосклонен, как к ребёнку, отпуская его грехи «за незлобие». Главный грех – отец Савелий выпивал ежедневно «для поддержания голоса», а если ожидался молебен с многолетием или предание анафеме, то выпивал и добавочное. Не раз, благословляя духовенство перед церковной службой, архиерей, потянув носом и почуяв запах вина, вдруг скажет: «Отец Савелий, стань-ка вот тут на колени – кайся. Триста поклонов!»

Затем пошли слухи, что обоих дьяконов приглашают в Москву. Смутно намекалось – для светского пения: для концертов вначале, потом и в оперу.

Напуганные слухами, обе женщины упали в ноги сначала архиерею, потом полицмейстеру, умоляя «учинить препятствие» и Анатолия из города не выпускать. Дьяконы же дома начали репетировать светское. В открытые окна лилось на улицу то «Любви все возрасты покорны», то «Я тот, которому внимала», а на смену – «Я люблю вас, Ольга». Имя же матери было Евпраксия, жены – Агриппина. Обе женщины сгорали от стыда. Публика же наслаждалась, и гуляющие в летний вечер парочки останавливались под окнами и аплодировали. А раз, когда Анатолий спел «В сиянье ночи лунной тебя я увидал», то какой-то незнакомый господин, хорошо одетый, даже в дом вошёл и, пожимая руку Анатолию, сказал:

– Лучше Собинова поёте! Честное слово! Да что вы тут делаете? Сбрасывайте рясу и катите в Москву. Подумайте, если бы Шаляпин сидел на месте, не стал бы великим артистом!

Господин этот, несомненно, был дьяволом, и такая открытая прямая атака искусителя повергла обеих женщин в ужас. После усердной молитвы мать Анатолия приняла решение. В случае, если Анатолий покинет духовный сан, уедет в столицу и станет петь по театрам, она – мать – будет бороться за спасение его души такими путями: во-первых, лишит его материнского благословения; во-вторых, отречётся от него «церковным способом» (она полагала, что есть специальный обряд в богослужебных книгах – отречение от сына); в-третьих, будет следовать за ним, куда бы он ни поехал, чтобы, собирая толпу, «стеная и плача», рассказывать всё людям – при входе в театр, где он будет петь, до начала спектакля, там же во время исполнения, при выходе после окончания, под окнами, где он будет ночевать.

Над такой угрозой дьякон задумался. Он легко перенёс бы два первых пункта, но третий повергал его в смущение. Он знал свою мать и предвидел, что эти обращения к толпе, рассказы и слёзы её – «да ужасаются людие» – станут основным её религиозным упражнением до конца жизни. К тому же и Агриппина смиренно, но твёрдо объявила, что, ставя дочерний долг выше супружеского, она поможет матери во всех её начинаниях, будет с ней и под окнами и перед театрами проливать горькие свои слёзы. Обе женщины не оставляли надежды вернуть заблудшую овцу в лоно семьи и церкви, уверенные в том, что две благочестивые женщины сильнее какого угодно дьякона.

Они, конечно, обе глубоко страдали – и Евпраксия, и Агриппина, – так как обе боготворили вероломного дьякона. В «совращении» же с пути обвиняли исключительно искусителя, для этой цели принявшего облик отца Савелия. Обе женщины готовы были жизнь свою отдать, лишь бы спасти душу дьякона Анатолия.