Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 13

Тогда откликнулась и мама Альбьера:

– И к тому же он левша…

Мессэр Пьеро пожал плечами:

– Нечего ждать. Он скоро и меня догонит ростом, ему девять лет, а умом перещеголяет шестнадцатилетнего, – весь в меня. Наверно, тоже будет нотариусом, и я передам ему своё дело. А что левша – не беда, в школе его научат, какой рукой надо писать, а грамоте он давно у меня обучен.

Тут и мама Альбьера сказала со вздохом:

– Да, мой Леонардо, я совершенно согласна с твоим отцом.

Мессэр Пьеро был очень расчётлив и теперь кусал губы, соображая, сколько ему предстоит вытрясти из кошелька за учение сына.

Помолчав, он сказал:

– А пройдёт года два-три, и надо будет ехать во Флоренцию. Твоё образование, Леонардо, для меня большая забота. Ты должен быть тоже нотариусом, как твой отец, и суметь нажить хорошее состояние. Chi non ha nulla, é nulla…[2] Боюсь, чтобы непоседливость не сделала из тебя недоучку. А Флоренция – кладезь всяких знаний. Пожалуй, мне и самому лучше устроиться во Флоренции, – немного наживёшь в этом городишке… Однако я должен заняться делами – вон кто-то уже пришёл и кашляет у двери…

Леонардо вышел в сад. Зелень деревьев, пение пташек, суетня насекомых в траве всегда отвлекали его от всяких горестей и волнений…

– Ау! – раздался около него знакомый звонкий голос; кто-то подкрался сзади и закрыл ему глаза.

– Это ты, мама? – сказал он, улыбнувшись, и отвёл её руки.

– Ты не бойся, – сказала мама Альбьера, стараясь его утешить. – Мы же все, наверно, переедем во Флоренцию…

– А ты не могла заступиться! – упрекнул её Леонардо.

– Ну вот! Я даже сказала, что ты левша. Видал ли кто когда нотариуса-левшу? А он хочет тебя сделать нотариусом! Да разве его отговорить, если он что-нибудь задумает! И в латинской школе ты не ударишь лицом в грязь и будешь первым!

Латинская школа. Немного страшно о ней подумать. Непоседе, каким считает его отец, а с ним вместе мама Альбьера и бабушка, произносившие это слово вовсе не с осуждением, – непоседе сесть за указку! Но ничего, он довольно послушен, а главное – любознателен. Занятно, что это за латинская школа, и как в ней надо учиться, и что в ней узнаешь нового. Только вот как быть с тем, что придётся писать правой рукой, когда он левша?

Латынь даётся ему легко. Он лишь постепенно узнаёт, как она трудна. Он постоянно слышит, что все образованные люди в Италии должны изучить этот древний язык так, чтобы уметь на нём свободно говорить и писать. Все книги учёных написаны по-латыни. Латынь, латынь… В нотариальных книгах при крещении нередко записывают младенцев именами древних греков и римлян, прославивших себя чем-либо. Новорождённых детей художников называют теперь то Ахиллом, то Плиниусом или Агриппою…

Леонардо слышал, как приходившие к отцу его гости недоумевали, почему Данте[3], свободно писавший по-латыни, перешёл на итальянский язык, на котором говорят простолюдины. Кто-то даже решился сказать:

– У великого поэта вышло бы не хуже, если бы он обратился к языку мудрецов древности… Ведь недаром же он взял своим спутником в поэме латинского поэта Вергилия…

И Леонардо, наслушавшись этих суждений, проникся уважением к чуждому языку школы.

А тут ещё бабушка и мама Альбьера внушали ему:

– Ведь и наши молитвы и Евангелие – на латинском языке, на котором говорили первые христиане в Древнем Риме… Подумай только: это божественный язык, мы молимся на нём и ни на каком другом.

И Леонардо старался постигать божественный язык Древнего Рима.

Ах, эта латинская школа, эта зубрёжка среди множества таких же мальчиков, которые, зевая, твердили незнакомые слова, глядя с тоскою в окно на синее небо и прислушиваясь к весёлым звукам улицы! И линейка в руках старого монаха, которая частенько щёлкала по рукам зазевавшегося ученика… Раз щёлкнула она и по рукам Леонардо, когда он, забыв о правой руке, начал писать левою. Большие вдумчивые глаза мальчика, делавшего над собою усилие быть терпеливым и мужественным, обезоруживали учителя, и он отходил, а потом частенько делал вид, что не замечает, как Леонардо пишет левой рукою. Этот красивый, приветливый и послушный подросток отнимал всякую охоту пускать в дело благодетельную линейку…

Так продолжалось усвоение Леонардо латыни. В то же время он вбирал в себя другие знания, которые ему щедро предлагали жизнь и искусство.

– Ты, Леонардо, как будто не учишься, а играешь, – говорила мама Альбьера, не то журя, не то восхищаясь. – И что только ты делаешь в подвале нашего дома?

Он не таился и повел её к своим сокровищам.

В темноте подвала у мальчика была целая лаборатория: какие-то баночки, коробочки, ящички, а в них целый мир насекомых, которые барахтались среди мха, наполнявшего банки, переползая друг через друга, шурша засохшими листами и стебельками травы. В коробочках были мёртвые жучки.





Синьора Альбьера повела плечами и поморщилась, увидев сороконожек с мокрицами:

– Что это за гадость, Леонардо? И вот гадкая уховёртка… Я их боюсь! Они залезают в уши, и человек глохнет – они там ткут паутину…

Леонардо засмеялся:

– Нет, мама Альбьера, это всё сказки. Я их хорошо знаю, этих уховёрток.

– Зачем они тебе нужны?

– Мне всё нужно, – серьёзно отвечал Леонардо. – Я считаю у них ножки, усики, узнаю, у кого и какие есть крылья, и смотрю, какая разница. Ну, какая разница, понимаешь? Я вот всё смотрел на мух: почему их так трудно поймать? Они, понимаешь, очень глазастые.

Синьора Альбьера не очень-то понимала пасынка. Она оглянулась и повела носом. Пренеприятно пахнет вином, отсыревшей штукатуркой, плесенью, прогнившим деревом старых бочонков. Темно, плохо видно…

– Что, если все эти козявки нападут на тебя? Пойдём в сад, – сказала она, – там тоже есть всякие букашки.

Леонардо нехотя пошёл за мачехой.

В то время как Леонардо был поглощён наблюдениями над природой, дома у него творилось что-то неладное. Синьора Альбьера с некоторых пор стала вялой, исчезла её весёлость, она перестала болтать и смеяться и совсем не обращала внимания на пасынка. Впрочем, сначала он этого почти не замечал, увлечённый своими новыми мыслями. И к школьным занятиям он потерял всякий интерес, что наконец стало выводить из терпения снисходительного учителя.

– Ой, Леонардо, – говорил учитель, покачивая головой, – ничего-то путного из тебя, как я вижу, не выйдет! Ты хватаешься за всё, мараешь бумагу рисунками и ничему толком не научишься.

Леонардо молчал. Он думал о сложном, не дававшемся ему вычислении.

– Эй, Леонардо! – раздавался над его ухом сиплый голос монаха. – Видно, придётся мне жаловаться на тебя отцу! С каких это пор ты позволяешь себе спать, когда с тобой говорит учитель?

Леонардо поднимал голову, смотрел на жёлтое лицо учителя с седыми нависшими бровями и сердитыми глазами, смотрел пустым, невидящим взглядом и вяло отвечал то, что думал, так как не умел лгать:

– Я не сплю, падре[4], но я думаю об одной математической задаче.

– О какой ещё задаче?

– Ах, это я делаю не в школе… Может быть, вы разъясните мне один вопрос по математике…

Но монах не был силён в математике; он не мог разъяснить Леонардо то, что его мучило, и, чтобы скрыть своё невежество, ворчал:

– Тебе этого не задавали в школе! Лучше бы ты как следует заучил речь Цицерона! У тебя хромает латынь, а ты хочешь постичь законы математики!

А мама Альбьера становилась всё молчаливее, слабее, и в одно утро она не поднялась с постели. Было слышно, как стучат её зубы. Её трепала лихорадка.

– Я уже не встану, Леонардо, – заговорила она с тоскою, когда мальчик подошёл к ней, и попробовала ему улыбнуться. – Вот мне уж больше и не бояться твоих уховёрток с сороконожками…

2

«Кто ничего не имеет, тот и сам ничто» (итал.).

3

Данте Алигьери (1265–1321) – величайший итальянский поэт, создатель итальянского литературного языка; автор поэмы «Божественная комедия», где сквозь средневековые образы и понятия проступает пламенное обличение пороков феодального мира, преодоление аскетизма, героический дух и сыновняя любовь к Италии.

4

Падре (итал.) – отец; здесь: форма обращения к католическому священнику в Италии.