Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 26

Через два дня меня перевели из реанимации в палату. Утром появился Травин. Велел вытащить все катетеры. Заставил встать, сделать несколько шагов. Я впервые смогла осмотреть палату и поразилась ее великолепию, потрясающему постельному белью, ящику во всю стену, кондиционеру за спиной и вазе с фруктами. Кому готовил ТиТиПи эти апартаменты?

Мы стояли посреди палаты. Я судорожно цеплялась за Травина и было безумно влюблена в него. Так может быть влюблена девочка в живого киношного героя, прискакавшего за ней на коне в детский дом, чтобы увезти оттуда навсегда. Прижалась к нему. Травин не гнал прочь, как обычно. Даже не отстранился. Я подняла лицо, подставив губы для поцелуя, и замерла в ожидании. Голова кружилась все сильнее. Подгибались колени. Когда губы Травина, наконец, коснулись моих, я собралась очутиться на седьмом небе от счастья…

Только ничего не случилось. Травинские губы, с колючими волосками по краям, касались моих. Мешал нос. Небритый подбородок царапал щеку. Я втянула в рот его верхнюю губу. С таким же успехом можно было пососать кончик карандаша. Он коснулся ладонью щеки. Я представила, как его руки умело действовали в моем малом тазу. Желания не прибавилось. Благодарности – тоже.

– Зина, вы все убрали там? – растерянно поинтересовалась я. И вдруг поняла, яснее ясного, что яичники с их гормонами не при делах. Это прошла любовь, так и не начавшись. Мучительная и прекрасная в своей безответности, она долгое время делала меня счастливой. А теперь мне все равно: оставил он в животе немного яичниковой ткани, салфетку… или кастрация была тотальной.

А Травин, ничего не подозревая, продолжал ласкать лицо и губы, и говорил что-то. Я прислушалась:

– …и матку с клетчаткой. Часть ткани яичников оставил. Они хорошо регенерируют. – Он поднял меня. Отнес в кровать. Сел рядом. Мне показалось, от него не пахнет спиртом. Только в душе была пустота, как в малом тазу, где на месте матки зияла пропасть. И все отчетливей понимала, что мы поменялись местами. Внезапно и навсегда. Теперь Травин был влюблен безответно. И надежда на будущую взаимность ему не грозила. Но он этого не понимал, как я когда-то. И приходил по утрам и вечерами тоже. Садился в кресло у окна и говорил… Говорил про свою любовь. Говорил про жизнь, что вдруг перестала задаваться, про пьянство… Короче, в течение нескольких дней Травин пересказал мне свой анамнез. Тот, что не был занесен в его личное дело…

Он рос в интеллигентной семье северной столицы. Папа – известный терапевт в городе. Мама служила концертмейстером скрипок в филармоническом оркестре. Вместе с ним росла сестра: девочка-индиго со светлым, мудрым, завораживающим взглядом, проникающим в душу. Она вызывала в нем любопытство своими уникальными способностями, совершенно неожиданными нездешними знаниями и интересом к познанию окружающего мира. А сестра не обращала внимания. Будто нет его. Кумиром девочки, ее звали Лизой, был отец.

Лиза оканчивала школу. Зиновий Травин несколько лет, как работал хирургом в одной из клиник. Уже тогда коллеги обратили внимание на его мастерство, которое дается только годами упорного труда и только единицам.

Благополучная жизнь, как это бывает обычно, внезапно оборвалась. В автомобильной катастрофе погибли родители. К ним переехала одна из бабушек, присматривать за Лизой: грузная старуха с отечными от тромбофлебита ногами. А Лизу словно подменили. Она и раньше не любила подчиняться. Но теперь отказалась следовать общепринятым нормам. Выкрасила волосы в синий цвет. Понатыкала железки в брови, губы и соски. Остановила учебу в консерватории и принялась играть на клавишных в какой-то безумной рок-группе. Повадилась ходить с ними на кладбище к родителям.

Травин с ужасом ждал, когда она попробует наркотики и уныло твердил о пагубности этого занятия. И понимал, что с ее целеустремленностью и бесстрашием зла не избежать. Если Лиза начнет, ее не остановить. И караулил, и лазил в карманы, и нюхал одежду и воздух в ее комнате, в туалете. Только, занятый хирургией, прозевал Лизин старт. А когда понял – было поздно.

Девочка стремительно деградировала. Перестала мыться, менять одежды, есть. Клянчила деньги, напористо и зло, поражая всякий раз новыми выдумками. Когда он дежурил в клинике, приводила в дом взрослых мужчин и оставляла до утра, наплевав на бабку. А та, смущаясь, рассказывала ему про дикие Лизины выходки, стоны и крики по ночам.

Я слушала Травина и видела перед собой Дарвин, что была так похожа на Лизу. С Дарвин могло происходить тоже самое. Она была девочкой-индиго со столь же яркой симптоматикой и такими же, как у Лизы, светлыми мудрыми глазами. С поразительными способностями к языкам, что давались ей легко и просто, как иным дается таблица умножения, талантами в музыке. В скрипичных вечерах ТиТиПи она с успехом заменяла завлабшу Наташку Кипиани, которая болезненно переносила свои менструации, запивая их лошадиными дозами красного грузинского вина и обезболивающими.

Травин любил свою сестру и ненавидел. Презирал и восхищался стойкостью и силой духа, что позволяли ей выносить всю эту адскую жизнь, полную грязи, страданий и боли. И сотни раз пытался остановить ее. Водил к психологам, психиатрам, гипнотизерам, наркологам, экстрасенсам. И, удивительное дело, Лиза охотно ходила с ним туда. Только, что для нее врачи и колдуны? Она легко переигрывала их на их же поле, безошибочно парируя попытки поставить ее в тупик.

Однажды, наплевав на дела, он заехал домой рано утром после очередного ночного дежурства. Бесстыдно раздвинув ноги, Лиза лежала голой на смятой замаранной постели. Только спущенные чулки. В ногах валялся зачуханный мужик в дырявых носках и громко храпел, пузыря слюной.





Бормоча ругательства, он схватил мужика за ноги, протащил до дверей и выбросил на лестничную клетку. Вернулся. Лизы спала. От наркотиков и пьянства лицо ее постарело, стало серым, с отвратительным синюшным оттенком, как у пьянчуг, что ошивались во дворе их дома, где был гипермаркет. Но глаза, удивительно большие и чистые, глаза счастливого ребенка, с прежней проницательностью и мудростью смотрели на него.

И еще не понимая, что произойдет сейчас, но, уже готовясь к неизбежному, с какой-то посторонней жадностью рассматривал закостеневшее в худобе немытое тело с синяками и следами множества инъекций…

Ему показалось, она сказала:

– Ляг рядом… как папа.

Не стал переспрашивать. И, как был, в ботинках, костюме и галстуке, улегся в грязную постель. Замер, боясь дышать и пошевелиться. Лиза повернулась к нему. Положила руку на грудь. Сказала:

– Папочка…

Они пролежали без движений несколько часов, Он забыл, что на столе в операционной его ждет больной и был готов ввести себе любой наркотик, лишь бы лежать рядом с ней бесконечно. Но Лиза так не думала. Села в постели, прикрыв исхудавшие грудки руками, и потребовала: – Сними галстук…

Она первой остановила движения. И молча лежала, и не старалась осознать случившееся. А он казнил себя. С каждой минутой сильнее, понимая, что совершил ужасное. И с содроганием, и отвращением к себе и к ней отвернулся и закрыл глаза, ожидая ответной реакции. Время остановилось.

Спустя час или два, или день, поглаживая голую грудь и живот в зарослях жестких волос, Лиза снова попросила: – Сними галстук!

Он уже знал, что делать. И то, что грязные простыни с потеками чужой спермы, и нищенский запах немытого Лизиного тела, и то, что они брат и сестра, придавали их действиям особые смысл и изыск, как казалось обоим.

Он провел в комнате Лизы безвылазно несколько дней. Потом отмыл ее. Убрал комнату и впервые спустился вниз за едой. Они сидели на кухне. Оба счастливые. И набивали рот бутербродами с лососем, копченым угрем и испанской ветчиной. А напоследок съели дыню.

Лиза переродилась. И как-то сразу. И была счастлива любовью своей. А он? Был ли счастлив? Или мысль об инцесте грызла душу? Или угрызения в содеянном постепенно слабели, как слабеет от постоянства боль в спине?