Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 26

Мы снова отпиваем водку из горла. Продолжаем курить. Фанька смотрит на меня большими коровьими глазами, темными и печальными, как у большинства еврейских женщин. – Послушай кусочек из Будды, – говорит она, будто собралась сыграть прелюд Шопена. – Ты уже большая. И понимать должна больше, чем восьмилетняя пацанка. Не стой столбом. Сядь. – Я сажусь на пол подле нее. Она пахнет детством, скудным, почти нищенским. Но запах так приятен, так отчетлив, будто соломинкой щекочет ноздри, что хочется поселить его в себе навсегда, на всю оставшуюся жизнь.

– Страдание противоестественно, – доносится до меня голос Фаньки. – Возможно, поэтому оно составляет большую часть человеческой жизни, которая сама по себе тоже противоестественна. Страдание – даже не часть, а скорее форма существования человека. И причина страданий – неведение, как у тебя, которое служит толчком для цепи событий, приводящих к страданию. – Она продолжает и говорит, что неведение о судьбе отца, делает меня несчастной.

– Да, да! Он законченный поц, твой отец, если сдал тебя в дом младенца. Или, наоборот, святой, если сделал это. Единственный способ избавления от страданий – познание, к которому ведет «срединный путь». Но тебе это ни к чему. Тебе надо узнать, что сделал твой отец, перед тем, как сдать тебя в дом младенца, как сдавали в мое время пустые бутылки в специальные ларьки.

Баба Фаня пьяна. Она сидит подле меня на полу, вытянув длинные толстые ноги в шерстяных чулках и глубоких галошах до лодыжек. Молчит. Изредка всхрапывает, громко и протяжно, будто в последний раз. Рядом валяется пустая бутылка. А я, погрязнув в ее пьяных текстах про страдания и несчастья, которые и есть форма существования человека, стараюсь выбраться из них. И вспоминаю, что счастье не только в том, как ты живешь и чем владеешь, но также в том, как ты относишься к этому.

– Знание, как любая наука, всегда сакрально, – внезапно заявляет баба Фаня, не открывая глаз.

Я вздрагиваю, вспоминаю Дарвин, и хочу возразить, но Фанька продолжает, не обращая не меня внимания:

– Сакрально, потому что представляет ценность само по себе. Наука, о которой печешься, не может быть частной собственностью. Если человек сделал открытие, оно тут же, as if on purpose, приобретает характер всеобщего достояния, как теория относительности или хоккей на траве. Как третий закон термодинамики или доспехи для биатлона. Как, созданная Ламарком и Дарвином, теория эволюции. И все попытки сокрыть открытия от людей кончаются одинаково…

Я снова вздрагиваю, потому что Дарвин, просвещая меня, говорила, будто наука в наше время, как и общество, привержена рыночным отношениям.

«На сегодня хватит, – думая я. – Мне пора». И ухожу, в который раз забывая спросить, откуда у бабы Фани хороший литературный язык, познания в теологии, и кто впарил ей, что наука умеет много гитик?

Я только-только успела вернуться от Фаньки Зеттель и улечься на стол, как в операционную с трудом вошел, именно вошел, а не взбежал, несмотря на мой критический статус, Зиновий Травин. Он и не мог вбежать, поскольку к вечеру обычно бывал мертвецки пьян. В этот день тоже. Однако подошел. Склонился. Сначала надо мной. Потом над операционной раной. Попросил убрать салфетки. Постоял. Помолчал, будто я не умирала. Надолго застыл над листками с анализами. Поинтересовался осторожно: – Что стряслось с больной?

Blockhead[34] ТиТиПи схватил его за плечи и заорал матерное про не купируемое кровотечение в моем малом тазу, про придурков-гинекологов и что, если Зина сейчас же не придет в форму, он прилюдно набьет ему морду, а потом подаст в суд за неисполнение врачебного долга.

Зина не повел бровью. Без усилий высвободился из объятий Тихона, хоть был на голову ниже. Посмотрел на операционную сестру. Та сразу поняла молчаливую команду. Кивнула санитарке и через минуту Зиновий цедил сквозь стиснутые зубы операционный спирт…

Ему и впрямь было трудно в моем малом тазу. Кровотечение не останавливалось, хоть толпа доноров у кабинета переливания крови не уменьшалась: столько, сколько вливали в меня свежей донорской крови, столько и выливалось обратно через матку, трубы, яичники, жировую клетчатку… Кровоточили даже губчатые кости таза.

Зиновий смог найти и перевязать в кровоточащем месиве внутренние подвздошные артерии. Ампутировал матку. Но кровотечение продолжалось. Все понимали, что у меня тромбогеморрагический синдром и лили, лили препараты, повышающие свертываемость крови. Но синдром не купировался. Патологические механизмы, запущенные центрифугой, нарастали. Все тазы вокруг операционного стола, включая мой собственный большой таз, были переполненными салфетками с кровью.

– Введите ей гепарин, – попросил Зина.

– Ты спятил, придурок! – снова принялся орать ТиТиПи. – Гепарин усилит кровотечение! Тогда лучше цианистый калий!





– Он перевел дыхание и продолжал с новой силой: – Алкоголь убил все клетки твоего мозга, мудак!

– Только те, которые отказывались пить, – смог улыбнуться Зина. Повернулся к анестезиологам и повторил: – Один миллилитр! – И принялся за экстирпацию матки, когда вместе с маткой убирается вся клетчатка в тазу вместе органами малого таза, будто у меня там рак с метастазами.

Только кровотечение продолжалось. Я казалась им бочкой без дна. И себе тоже. Давление выше сорока не поднималось, хоть донорскую кровь лили в четыре вены сразу. Я лежала, ни жива, ни мертва, и занималась тем, что возвышалась в собственных глазах от всеобщего внимания и заботы. В нашей стране, где жизнь человека во все времена ничего не стоила, несмотря на интеллигентские бредни, будто жизнь каждого бесценна, возня вокруг операционного стола сильно выходила за общепринятые рамки, удивляя институт и меня. И сожалела, что слишком легко доставалась всем. И Дарвин в том числе.

– Организуйте прямое переливание, – попросил Зиновий Тихона.

– Я готова! У меня первая группа. – Бесконечно одаренная Дарвин, вместе с Зоей Космодемьянской, Валентиной Терешкой и Марией Кюри-Склодовской шагнула вперед. Ей было известно, что Склодовская, исследуя радиоактивность, облучала себя урановой рудой, что была дважды лауреатом Нобелевской премии. Но вряд ли знала, что Мария вместе с мужем отказалась патентовать открытие радиоактивностии предоставила его безвозмездно человечеству. Правда, урановая бомба оказалась не самым лучшим решением. Только люди всегда, даже в самых мирных открытиях, искали возможность милитаристского использования. Возможно, другую воду ждала та же участь.

Дарвин уложили на соседний стол. Соединили катетером локтевую артерию с моей бедренной. Сняли зажимы и кровь из Дарвин потекла в меня.

– Сколько можно взять? – склонился к ней врач-трансфузиолог.

– Пока не потеряю сознание.

Зиновий Травин не зря слыл отличным хирургом. По мне, так он был просто гениален. И также гениально корригировал мой гомеостаз. Я быстро поправлялась и не сожалела, что не смогу иметь детей, как заверила меня сучка гинеколог, заведовавшая отделением. Зато им никогда не попасть в детский дом, успокаивала я себя. Это было слабым утешением, но другого найти не могла.

– Кем вам приходится Тихон Трофимович? – поинтересовалась гинеколог во всем крахмальном и гнусно улыбнулась.

– Отцом родным, – заверила я злорадно. – Дочь от первого брака. – И подумала, что, возможно, не далека от истины.

Гораздо сильнее, чем дети, меня беспокоило отсутствие яичников и бездна там, где у нормальных людей матка. Вернется ли либидо? Воротится ли желание целоваться с Дарвин, заниматься любовью с мужчинами, или оргазм станет недостижимым? В нынешней жизни секс занимал не слишком много места. Он был даже меньше, чем просто «стакан воды», как полагала когда-то Жорж Санд, подружка Шопена. А для Дарвин… Дарвин однажды заявила: «Приятно сознавать, что все удовольствия мира – у тебя между ног». Только для нее секс тоже был не важнее апельсинового сока и бутерброда с сыром. Но если целый день во рту ни крошки, бутерброд становился смыслом жизни.

34

Долбанный.