Страница 9 из 90
Однако прихожанам своим велел собрать, что просили гости, не пожалеть того, что у кого залежалось. Понятно, что у местных бедняков «залежалось» не много, но исполнили христианский долг, поделились кто чем мог — с теми поделились, кто не отнимал, а просил.
Люба пробовала после службы отыскать Марийку, чтобы пригласить по старой памяти в имение, порасспросить о новостях, порассказать о своём, поделиться сомнениями и тревогами, посудачить о делах насущных, житейских, потолковать об опасностях, превратностях войны, что вносила в тихую жизнь в глуши всё более тяжких обстоятельств, вместе почаёвничать и порукодельничать, посумерничать и так возобновить прерванное несколько лет назад знакомство, но хрупкая дочка священника затерялась в толпе прихожан, среди коих высоких мужиков было — как в бору сосен.
Мародёры
Спустя пару дней шведские мародёры ограбили и дом священника, и храм — варварски ободрали скромный сельский иконостас и даже подняли грязную грабительскую руку на престол, почти всё с него унесли — и антиминс, и Святой Крест, что есть меч Божий, коим были побеждены дьявол и смерть (по не алчные пришлые лютеране в обличье шведских солдат), и дароносицу, и дарохранительницу; только Евангелие оставили, сняв с него, однако, позолоченный оклад. И Господь, что невидимо и таинственно присутствовал на престоле, в этом святотатстве не препятствовал ворам — быть может, испытывал подлых, искушал, чтобы после, когда придёт время, воздать им по их делам, по их прегрешениям и заблуждениям, по их корысти...
Поскольку мы с мародёрами в нашем повествовании ещё встретимся не раз, то должны сказать о них хоть несколько общих слов — об этом подлом племени, сколь бессердечном и лютом, столь и трусливом (хотя трусость их за их алчностью и за их наглой уверенностью в безнаказанности редко бывает видна).
Говорят, что имя их «мародёр» заимствовано из французского языка, в котором maraudeur, или «грабитель, воришка», — есть производное от maraud, или «мошенник, жулик». Но есть и предположение, что имя это берёт начало от имени собственного Меродёр — будто был некогда такой солдат или офицер, который настолько преуспел в чёрном ремесле грабежа живых и обирания мёртвых, что стало его имя нарицательным (а может, и наоборот, нарицательное имя стало однажды собственным — тут уж истины не дознаться за давностью времён и за скудостью сведений); и тогда правильнее было бы говорить не «мародёрство», а «меродёрство», и не «мародёр», а «меродёр», и у некоторых старинных литераторов мы такую форму встретить можем; хотя, конечно, это не означает, что грабежа, насилия и воровства на войне не было до него, до Меродёра; нет, напротив, мы можем с уверенностью сказать, что сколько веков и тысячелетий велись войны, столько веков и тысячелетий на этих войнах процветало и мародёрство. Нисколько не сомневаясь в том, что эти предположения имеют полное право быть, мы выскажем ещё собственное. И вряд ли у кого найдутся основания возразить, что слово «мародёр» или «меродёр» можно возвести (а точнее — низвести) к грубому, опять же французскому словцу merde, означающему «дерьмо» и только «дерьмо», но в разных вариациях, которые мы здесь не станем приводить из вполне понятных этических соображений.
В атаку мародёры не ходят, сказываются хворыми или увечными либо ослабевшими с голодухи, а то и вообще никак не сказываются, а просто накануне сражения необъяснимым образом бесследно исчезают из рядов честных и доблестных солдат, предоставляя возможность другим проливать кровь и гибнуть, и шагать с храбростью и достоинством под барабанный бой и пронзительные звуки труб к бессмертной славе, и ценой своей жизни достигать целей, поставленных военачальниками. Однако за жалованьем и за солдатским пайком являются исправно и в срок, и даже чуть ранее срока, чтобы беззастенчиво получить жалованье и паек в числе первых — пока истинные герои залечивают раны и штопают дыры в мундирах, оставшиеся от вражеских штыков. Но жалованья им мало, поэтому они не упускают случая воровать у своих же: и в кисет залезут, и в кошель, и уведут лошадь, чтобы где-нибудь продать, и седло, дабы где-нибудь обменять; с сонного снимут кольцо, а с больного — подаренный матерью крест.
Эту шатию-братию можно встретить и впереди армии — постыдным авангардом, но только в тех случаях, когда они, держа нос по ветру, пребывают в уверенности, что противник уже ушёл и не пошлёт в них пулю, не проткнёт пикой; можно их встретить и позади армии — позорным арьергардом, и, по правде сказать, чаще всего именно позади армии они и идут, и грабят, и насилуют, и глумятся над слабыми, беззащитными, и жгут деревни и хутора — где из озорства, где из вредности, а где и с умыслом — подожгут и спрячутся, ждут, пока хозяин, отчаявшись с горя, не кинется к тайнику, где спрятана у него заветная мошна с казною; и кормятся от чудовищных злодейств, и нагружают свои тележки, и телеги, и наконец фургоны провиантом и имуществом, и собирают всего столько, сколько нет и в обозе у полковников и генералов. А ежели какой офицер возьмёт такого вояку за воротник, поймает за руку, тот клянётся и божится, что вовсе не грабитель, не мародёр, и вовсе он не зловонное merde, а самый обыкновенный фуражир, и то, что бьёт мужика кулаком в зубы, а бабу его заваливает на столе, — так это необходимо, потому что хитрый мужик ни за что не желает со своим барахлом расставаться, а баба, вражина, его ложь покрывает (и ни один «фуражир» не признается: война, поход, скука, тоска по своей женщине и гонка за чужой)... Зачастую следуют мародёры и но бокам армии — тут они, где до них не хаживал ни один с загребущими липкими лапами, попросту жируют, смакуют свою грабительскую безбожную жизнь, хотя, конечно, и рискуют больше; бывает, в жадности своей весьма от армии отдаляются или не замечают, увлёкшись разбоем, что армия отдаляется от них, и тогда разобиженные мужики, почуявшие слабину обидчиков, нещадно их бьют и даже убивают. Не любят их и свои и частенько случается, что, по вполне понятному и честному солдатскому обычаю, очень жёстко призывают их к ответу, устраивают скорый и справедливый суд. Тут, конечно, мародёры изворачиваются, как могут — и угрём, и змеёй, и жалким червём, — и плачут, и рыдают, и бьют себя кулаком в грудь, и пускают слюни, раззявив грязный рот, и готовы дать самые страшные ложные клятвы (и честным именем родителя, и именем Господа Вседержителя, Иисуса Искупителя, и священным Евангелием поклянутся, сволочи, что чисты, как крылья агнцев), и побожится, что вот-де пуля вбита в ствол — и могу сражаться, и готовы они подлейшим образом обмануть, и оговорить безвинного... — всякая низость возможна, когда в человеке нет совести и чести и когда человек, погрязши в пороках, не уважает себя. Мы говорили уже, что мародёр ещё и трусоват; не станет он, конечно, бегать от цыплёнка, но если ему дают достойный отпор, он скоро принимается озираться, искать взором кусты погуще — наверное, потому, что вороватость, подловатость и трусоватость есть близнецы-братья и крепко держатся они один за одного.
Истинный рай для мародёра — поле битвы. Место, ставшее для героев местом гибели и бессмертной славы, мародёру — нива, самая щедрая из нив, дающая возможность скоро разжиться всяким добром. Ночь, самая чёрная из ночей, — треклятое время его. Переждав в непролазных кустах горячее дело — дело, в котором гордые и благородные, отважные сердцем и духом выковывают подвиги и вечную память по себе, переждав, пока Безносая и Безглазая (но очень зоркая) махнёт косой и, звякнув своими склянками, соберёт жатву, выходит, выползает мародёр, подлое племя, за своей жатвой. В грязи и крови, озираясь на небо, затянутое тучами, и радуясь, что не видны ни луна, ни звёзды, радуясь адову мраку, он ползёт от тела к телу, обшаривает у солдата, у офицера уже охладевшую грудь, рвёт с мундира серебряные и золотые пуговицы, вытряхивает сумы и ранцы, обчищает карманы, стаскивает кольца с перстов и радуется, радуется лёгкой поживе и, набивая монетами да перстнями пояс, напихивая золото в седло, грызётся, как шакал, как гиена у трупа, с другим, с таким же наглым и подлым собратом, готовым запустить свою жадную и быструю лапу даже к нему за пазуху — в святая святых.