Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 90



А ещё вдруг пошли среди крестьян толки, заслуживающие как внимания Любы с Винцусем (и, разумеется, нашего), так и удивления их и, может, даже большой приязни, восхищения, про некоего человека по имени или прозвищу Тур, который якобы, все опасности поправ, все корысти презрев, пренебрёгши личным, вступается за слабых, обездоленных и безвинно обиженных и будто спуску не даёт, всегда наказывает обидчиков сей герой, наказывает честно — по мере содеянного зла, по степени нанесённой обиды. Толки эти как-то исподволь пришли, почти незаметно — сначала как бы намёками, что вот, дескать, есть правда на свете, есть возмездие, вершащееся не только Всевышним, но и людьми, человеком, честным и непогрешимым, а может, и сказка то, и нет под солнцем такого человека, выдумка это, желаемое, выданное за действительное... однако позже уже уверенней людьми говорилось: есть, есть такой человек; вот тебе Крест Святой — словам порукой! И того человека кличут Тур, а он отзывается. А почему Тур?.. Прятали хитрые глаза: как увидишь, так сразу и поймёшь. И наконец совсем уверенно заговорили, громко, не пряча глаз; похоже, к тому времени его уж многие видели — ох, есть Тур, бойтесь, страшитесь его, душегубы, тати и лихоимцы, ходит Тур по земле, ходит светлый герой, вершит славные дела справедливости и чести, надейтесь и верьте, слабые, бегите, драпайте, ворье и головорезы! и на вас, злые разбойники, есть добрый разбойник!..

Проповедь

Как-то утром Люба и Винцусь, сопровождаемые Криштопом и двумя мужиками, ехали в Рабовичи, где был большой православный приход, на обедню. И встретили на шляху многочисленный русский конный отряд, целое войско — пять-шесть сотен. И пропустили всадников вперёд, дожидаясь на обочине, пока не проедут. Стояли, смотрели. Следом за офицерами ехали казаки — сильные, весёлые, озорные, на Любу глазами постреливали, оглядывали её жарко, жадно; это замечая, старик Криштоп тронул поводья и поставил свою лошадь так, чтобы юную панну от чересчур вольных взоров заслонить. Но были казаки при офицерах смирны, даже лишнего слова себе не позволяли, между тем как обычно они ко всем цеплялись, со всеми задирались, чуть что им не по нраву, хватались за саблю, и за скабрёзным и за бранным словом, за грубой сальной шуткой в карман не лезли. Ехали казаки на невысоких, тощих лошадках. Как приметил Винцусь совсем не на таких, какие повсюду в Литве. Местные кони большие, добротные; как идут, вздрагивает земля. А у казаков были некие степные. Да у каждого по две: на одной ехал казак, другую, вьючную, вёл на поводу. И сёдла у казаков необычные — с очень высокой лукой. А особенно любопытно было мальчику смотреть на казацкое оружие: сабли на боку большие, кривые, с серебряными рукоятями, торчащими из-под кафтанов-чекменей, также пистолеты за поясом, длинноствольные ружья, притороченные к сёдлам, — турецкие ружья, — и грозные длинные пики... Потом ехали калмыки, смуглые и скуластые, кривоногие сыновья Востока, в старинных панцирях и латах, в волчьих шкурах, с большими гнутыми луками и с колчанами стрел, с виду равнодушные ко всему, как бы отстранённые, погруженные в свои думы, но чёрные глазки их, маленькие, узкие и быстрые, явно не упускали ничего из того, что делалось вокруг.

Когда по дороге потянулся обоз, тогда и наши герои продолжили свой путь. Так, с обозными, они в Рабовичи и прибыли.

Русские уже как раз располагались на отдых — прямо возле церкви, где была небольшая, но весьма подходящая для стоянки лужайка. Верно, суровый начальник был в этом войске, никто из русских и калмыков не своевольничал, не безобразничал; опасались; рассёдлывати лошадей, доставали питьё и немудрящую снедь из перемётных сум, садились на землю, на траву и тут отдыхали. Рабовичских не грабили казаки, как до этого грабили не раз; не тронули церковь калмыки-басурманы, только подковыляли некоторые ближе к паперти и, бритые головы запрокинув, утирая платками потные лбы, дивились нехристи на ажурный медный крест и на край колокола, что был виден снизу. И никто не думал обижать престарелого священника, который вышел к прибывшим на крыльцо.

— Времена тяжёлые пришли, времена испытаний! — он сурово и открыто посмотрел в глаза офицерам. — Все мы братья православные. Но много несогласия между нами — на радость врагам. Ибо нет будущего у недружной семьи, нет пути у идущих вразброд, нет смысла у пекущихся лишь о себе. Вспомните отца Афанасия, добрые паны, игумена, преподобномученика[12]. Почти уж сто годков минуло, как был он на Москве и просил у россиян заступничества от засилья римских католиков, от униатов. Да что-то не спешит с помощью горняя Россия... С верой единой, братья, станем едины. Войдём в храм и помыслим с чистым сердцем друг о друге. В чём да поможет нам Господь!..

Офицеры вошли в храм помолиться. Молча и чинно они преклонили колени перед иконой Пресвятой Богородицы и стали молиться каждый о своём.

Люба рассматривала их некоторое время с интересом — старого седовласого и троих молодых — розовощёких, плотных, с чёрными усами, в новеньких кафтанах, с саблями на боку в богатых ножнах. Ибо не много у неё было в здешних местах, в глуши, развлечений; каждый новый человек был здесь для юного сердца, жаждущего новизны и разнообразия, истинным развлечением; особенно человек благородных кровей, человек важный и состоятельный, могущий влиять на людские судьбы, человек высоких помыслов — уж коли в храм спешит. И каждый выход в церковь был для неё не только святым долгом и необходимостью и подчинением зову души, но одновременно и способом развеять скуку... Как вдруг заметила в слабо освещённом уголочке, сразу за деревянной колонной, возле аналоя девушку... красивую девушку. И не сразу узнала её. А как узнала — Марию, Марийку, дочь священника, — так и удивилась, как она стала хороша. Люба не могла бы сейчас сказать, когда в последний раз видела её. Но хорошо помнила, что была она тогда ещё девочка. Обе они были девочки ещё. Да, с тех пор много времени прошло. А когда-то в детстве даже играли вместе. Марийка очень изменилась. Люба даже подумала: будь она одним из этих молодых офицеров, непременно Марийкой бы увлеклась, и трудно было бы ей сейчас сосредоточиться на молитве.

Тут и Марийка подняла на неё глаза и тоже узнала — тихая, вежливая улыбка тронула уста. И от некой тайной мысли вдруг дрогнула её рука, ставившая поминальную свечу на подсвечник, колыхнулся язычок пламени. И отступила девушка в полумрак храма, пряча вдруг зардевшиеся щёки. От внимания Любаши не укрылся этот внезапный румянец и немало её удивил. И немало же Любаша сейчас бы отдала за то, чтоб дознаться той тайной мысли, что заставила дрогнуть руку Марийки и что вдруг смутила подругу давних детских лет.

Тем временем офицеры просили помощи у Господа, у Пресвятой Богородицы и... прощения у священника. И потом просили они еды для солдат и корма для лошадей.



Священник, обращаясь к ним и ко всей собравшейся пастве, сказал проповедь, в которой были такие слова:

— Не ищите, дети, богатств земных, а ищите Господа и любовь и обретёте спасение. Что же до богатств мира сего — они только блеск слепящий; сегодня они есть, а завтра — потонули во мраке и никто не вспомнит о них... И тридцать сребреников, за которые Иуда Искариот продал первосвященникам своего Учителя, и тридцать тысяч золотых дукатов, которые сулили иудеи королю арагонскому и кастильскому[13], — даже не суть копейка, не песок и не вода, что у нас под ногами, не блеск и не тень, что у нас за спиной, не бисер и не мишура, прельщающая дикарей рода человеческого, и даже не пыль в глазах Создателя, а полнейшее ничто, которое не должно ни заботить, ни тревожить помыслов мудрых, истинно верующих христиан...

Помолчав с минуту, оглядев паству отеческим взором, священник продолжил:

— Задумайтесь сейчас: что мы принесём к престолу Господа и положим к ногам Его? Какие свои печали? Какие свои богатства? Я скажу вам: только свои многие прегрешения и малые добродетели. Даже самый богатый из людей — владеющий казной, какой владел Крёз, царь лидийский, — даже самый могущественный, купающийся в роскоши и не знающий ни в чём нужды, — даже тот, тело кого поместят навеки в золотую гробницу, тот, прах которого обрядят в парчу и бархаты и засыплют изумрудами, агатами и кораллами, алмазами и жемчугами, предстанет перед очами Божьими, перед сияющим заоблачным ликом Его нагой и мертвенно-бледный и неимущий, как последний из несчастных нашего бренного, серого мира. И знайте, что самый добродетельный из нас премного, премного грешен и должен страшиться гнева Господня и искать прощения Его, ибо самый малый наш грех — есть самый большой грех, а самое большое благое дело — есть только малое благое дело; великий грех сомнения приведёт его к гибели. И помните, что самый грешный из нас может надеяться на прощение, если в странствиях своих и в самых тёмных заблуждениях однажды прозреет в истинной вере и по-настоящему обретёт Господа и любовь; великая сила веры направит его на истинный путь и раскаяние в глубине чистого сердца приведёт его к спасению. Верх мечтаний наших — одним глазом взглянуть на божественные колени, не на плечи даже, что поистине было бы дерзновенно, и уж тем более не на лик Его, что всегда сокрыт от нас облаками — грозовыми ли, наказующими громом, или благодатными, питающими землю влагой; вожделение наше денное и нощное — с благоговением, граничащим с погибелью, прикоснуться к божественным онучам, обнять ноги Господа, что выше высокого, прекраснее прекрасного, святее святого, и обрести тогда в благости и просветлении, в познании вселенской тайны жизнь вечную...

12

Афанасий Филиппович (около 1597—1648) — преподобный, брестский игумен, белорусский церковный, политический и общественный деятель. Последовательно выступал против унии с Римом, мужественно отстаивал права брестского православного братства. За критику унии отец Афанасий был заключён в темницу и после того, как он отказался отречься от православной веры, был подвергнут жестокой казни; есть основания предполагать, что Афанасий Филиппович после пыток был похоронен заживо.

13

Печально знаменитый генерал-инквизитор Торквемада убеждал короля и королеву — Фердинанда и Изабеллу — изгнать евреев и мавров из их государства как врагов христианства. Евреи, прознав об этом, предложили королю тридцать тысяч дукатов, чтобы только им разрешили остаться. Однако король не согласился и декретом от 31 марта 1492 года повелел, чтобы к 31 июля того же года все евреи под страхом смертной казни и полной конфискации имущества покинули Испанию. Из страны выселились не менее 800 000 евреев.