Страница 13 из 27
Лейтмотивом, диктовавшим суть нового, особенно в качестве желания и опыта, служило слово «свобода». Как объявлял, используя типичные выражения, один колумнист, Россия наконец-то входит в «общую семью смелых народов, идущих к свободе и счастью»[65]. Другой отмечал, что дорога будет нелегкой: «борются насмерть два великана: новая жизнь с ее свободой, свежестью и старая, дряхлая, изъязвленная, но в судорогах последних минут все-таки очень зубастая». Однако результат неизбежен: «свобода мысли, слова, личности»[66], или, согласно выражению, получившему популярность после Октябрьского манифеста, но восходившему к Французской революции и тем самым связывавшему русскую революцию с гипотетической всеобщей борьбой человечества, русские люди обретут мир «братства, равенства и свободы»[67]. Одни авторы представляли себе свободу сквозь призму практических мер – таких как выборы законодательного органа с демократическим представительством, обеспечение свободы слова и собраний, гарантированное правление закона. Другие же описывали ее посредством эмоциональных метафор: как сокровище, купленное кровью и слезами, звезду, мерцающую сквозь узкое тюремное окно прежнего угнетения, яркую комету или метеор, луч света, горящее пламя, молодое вино[68].
Эта новая свобода определялась через понятие «гражданства». Гражданин по определению был защищен от произвола и угнетения: зарождающаяся свободная Россия станет обществом, которым управляют «закон и права»[69]. Но гражданство понималось и как долг: фундамент свободы составляют активные и ответственные граждане. В этой связи много говорили о пробуждении в России социальных сил, гражданской культуры и духовной силы – иными словами, о рождении «хороших граждан»[70]. Широкое распространение получила метафора «пробуждения». «Усыпленный и забитый народ» «пробуждался» навстречу эпохе, полной «великого исторического смысла»[71]. Жители страны, пробудившись, поняли, что они уже не дети, и почувствовали себя «людьми», а потому стали гражданами «в высшем смысле этого слова», выросшими из «старого платья», в которое их рядили «бюрократы» и которое стало им «коротко и тесно»[72].
Эти яркие картины омрачались «тенями» (влиятельный журналист Сергей Яблоновский вел в «Русском слове» колонку под названием «Свет и тени»). Даже безотносительно к скептицизму по поводу того, насколько искренней была приверженность царя к реальным переменам, обозревателей волновало, насколько «новыми» и «возрожденными» могут стать люди. Авторы регулярно проклинали глубокую и незаживающую рану, оставленную российской историей. «Бюрократизм» – как обычно назывался весь политический строй во главе с царем – вел к тому, что «широкая и разнообразная народная жизнь втискивалась в рамки чиновничьего разумения», что имело своим следствием «застой» гражданской жизни[73]. Последствия русской истории будут ощущаться и в настоящем, и в будущем: Россия так долго была «политически закабаленная, духовно забитая»[74], русское общество так долго «мучилось» из-за патриархальной системы правления[75], его так долго удушали и лишали самостоятельности «долгие годы опеки и надзора», что все эти обстоятельства «вытравили» у русского народа «предприимчивость, энергию и самостоятельность». И сумеют ли русские в одночасье приступить к строительству нового, свободного общества?[76] Большинство авторов пыталось сохранять оптимизм: избавившийся от своих оков и пробудившийся народ сумеет измениться, его ждет возрождение. Однако опасения были небеспричинными.
Особенно тревожным знаком в глазах большинства наблюдателей служило массовое насилие. С одной стороны, насилие воспринималось как историческая необходимость. Каким еще образом люди смогут освободиться от старого режима, отчаянно цепляющегося за власть своими «старыми, костлявыми пальцами»?[77] Каким еще образом можно разбить «цепи», разрушить «тюрьмы» и покончить с «пытками»? Эта страница русской истории, как и многие предыдущие, писалась «страшными, кровавыми буквами», но на этот раз ради благого дела, ради людей, а не государства[78]. Вместе с тем в насилии, пусть его и оправдывала история угнетения, усматривалась угроза для свободы. Журналистов беспокоило то, что страсти, возмущение, гнев и невежество, скопившиеся в «темном» простом люде, приведут к кровавому «смутному времени» (как в России издавна назывались эпохи потрясений, нередко завершавшиеся лишь усилением самодержавия), которое похоронит новорожденную свободу[79].
Тем не менее главным настроением оставался оптимизм, вера в новое начало и в то, что «тьма», представленная «черными сотнями» (ультраправыми экстремистскими группировками патриотического толка), и остатки «полицейских властей» – не более чем жалкая «агония» старого строя[80]; все то, что так долго «было взаперти и силой сдерживалось», а теперь «кипит, бурлит», казалось, должно было излечить раны истории и дать начало новым людям и новой жизни[81]. Выражалась даже надежда на то, что скептики ошибались, правительство сдержит свое слово[82] и что тот день, когда царь подписал Октябрьский манифест, – в самом деле «первый день свободы» в России[83]. Сам Николай II тоже относился к этим событиям не без оптимизма, но отнюдь не предвкушал рост уровня свободы в стране. В письме матери от 27 октября он выражал удовлетворение разгулом насилия черносотенцев: «В первые дни после обнародования манифеста подрывные элементы подняли голову, но им было оказано решительное противодействие и вся масса верных людей внезапно заставила ощутить свою силу… Наглость социалистов и революционеров вновь разгневала народ, а так как девять десятых всех смутьянов составляют евреи, народный гнев обратился против них. Вот как начались погромы»[84].
Историки издавна выстраивают интерпретации русской истории в период от революции 1905 г. до начавшейся в 1914 г. мировой войны вокруг двух полюсов – оптимистического и пессимистического. Простейший вариант подается в виде однозначного выбора: что ожидало Россию – неизбежный кризис и революция или же страна двигалась по пути разрешения конфликтов и создания функционирующего гражданского общества с обновленным политическим строем, чему помешали беспрецедентные тяготы Первой мировой войны? Факты, на которые ссылаются оптимисты (разумеется, исходящие из предположения, что упорядоченный прогресс – благо, а революция – зло), включают политические реформы, обеспечившие создание Государственной думы и насаждение элементарных гражданских прав, социальные реформы, призванные облегчить тяготы жизни и защитить слабых, непрерывный рост активности в общественной сфере, заполненной всевозможными добровольными объединениями, продолжение экономического развития, модернизация и прочие признаки прогресса и нормализации. Причем движение в сторону западной капиталистической демократии считалось нормой. Пессимисты указывали на ограниченный характер этих реформ, сохранение социального недовольства и конфликтов, а также на растущую популярность партий левого толка[85]. Свидетельства, предъявляемые обеими сторонами, убедительны, хотя, возможно, при этом происходит серьезное упрощение вопроса: вместо того чтобы рассматривать два альтернативных исторических исхода, не следует ли поставить в центр внимания саму противоречивость этих лет, их невнятность и отсутствие четкого направления, в потенциале способное привести к самым непредсказуемым последствиям?
65
Вас. Немирович-Данченко. Слепая война // Русское слово. 12.06.1905. С. 1–2. (Цит. в обратном переводе.)
66
А. Россов. Провинциальная жизнь: все по-старому //Русское слово. 13.06.1905. С. 3–4.
67
Обновление//.Русское слово. 18.10.1905. С. 1.
68
См., например: Тан. Свободная Москва // Русское слово. 21.10.1905. С. 1.
69
С. Яблоновский. Свет и тени: Есть юрист и юрист //Русское слово. 12.02.1905. C.3.
70
П. Боборыкин. Где у нас люди?//Русское слово. 20.02.1905. С. 2.
71
О. Смирнов. Важное постановление земства //Русское слово. 14.06.1905. С. 2.
72
А. Россов. Провинциальная жизнь: все по-старому //Руское слово. 13.06.1905. С. 3–4; Обновление //Русское слово. 18.10.1905. С. 1; священник Г. Петров. Личность и государство //Русское слово. 14.06.1905. С. 1.
73
Г. П. Простые речи//Русское слово. 9.03.1905. С. 1–2.
74
О. Смирнов. О даровитых детях народа // Русское слово. 7.06.1905. С. 1–2.
75
А. Россов. Крестьянские нужды//Русское слово. 27.06.1905.
76
Вл. Уманский. Сумеем ли?//Русское слово. 8.06.1905. C.3.
77
Вас. Немирович-Данченко. Слепая война // Русское слово. 12.06.1905. С. 1–2.
78
Вл. Уманский. Перед обновлением // Русское слово. 20.06.1905. С. 3.
79
К. Миров. Крестьянская смута // Русское слово. 11.03.1905. С. 1; С. Яблоновский. Свет и тени: Жупел // Русское слово. 11.03.1905. С. 3; священник Г. Петров. Потребное место // Русское слово. 21.10.1905. С. 1.
80
Я. Усмович. Дьявольский замысел // Русское слово. 24.10.1905. С. 1; А. Россов. Старый порядок умирает // Русское слово. 24.10.1905. С. 1.
81
А. Россов. Крестьянские нужды // Русское слово. 27.06.1905.
82
С. Яблоновский. Вопль Фомы // Русское слово. 19.10.1905. С. 1.
83
Русское слово. 19.10.1905. С. 1.
84
The Secret Letters of the Last Tsar: Being the Confidential Correspondence between Nicholas I I and his Mother, Dowager Empress Maria Fedorovna, ed. Edward Bing (New York, 1938), 190-1 (здесь и далее цитаты из англоязычных изданий приводятся в обратном переводе с английского. —Прим. пер.).
85
Различные варианты этой дискуссии между оптимистами и пессимистами – излюбленного занятия нескольких поколений американских преподавателей русской истории— можно найти в большинстве англоязычных работ, посвященных истокам революции 1917 г. Самым влиятельным научным трудом, бросающим вызов западному оптимистическому нарративу (советские и марксистские ученые, разумеется, считали революцию неизбежностью и благом), является: Leopold Haimson, “The Problem of Social Stability in Urban Russia, 1905–1917” (part 1), Slavic Review, 23/4 (December 1964): 619–642, и (part 2) 24/1 (March 1965): 1-22.