Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 138



Когда же старый корчмарь, щуря и отводя в сторону припухшие глаза, и без того едва заметные под нечёсаной чуприной, напомнил, что привезённой из Острога горелки осталось в бочке на донышке, — тогда первым взъерепенился Панько Мазница.

— Братове! — взвизгнул Мазница. — Да ведь это Андрей... во всём виноват! Собачий сын! То подбивал на шведа отправиться, то в запорожцы, чтобы с ними — на татар, то на службу к князю Острожскому. А теперь, оказывается, он уже служит пану Мнишеку!

Для ватаги не оставалось секретом, что за пан проследовал с оршаком по старому лесному шляху. Это сандомирский воевода Юрий Мнишек (о том говорила литера «М» на крышке шкатулки, побывавшей в руках у Андрея). Гостил воевода у князя Вишневецкого, да, видать, опаздывал на зов короля — вот и заторопился по старому лесному шляху.

С упоминания о воеводе Мнишеке всё и началось.

Панько Мазница первый сообразил, что могла упустить ватага.

— Да за ту шкатулку можно целый год гулять! — закричал он.

— Оно, конечно, так! — перевернул вверх дном пустую глиняную кружку атаман Ворона. — Именно, говорю.

Старый хитрюга всегда держал нос по ветру. И как запустит он пустую посудину в окованную железом дверь! Только черепки брызнули.

Кое-кто вступился за Андрея. Особенно же Петро Коринец. Ещё — Яремака. Принялись упрекать Ворону.

Но прочие ватажники закричали-завопили:

— Чёрт понёс Андрея к реке, пока мы спали! Не иначе!

А кто-то, из самых молодых, не стал трудиться, чтобы брошенная кружка угодила в дверь. Увесистый сосуд с силой ударился Андрею в голову...

Очнулся Андрей неизвестно на какой день.

Он лежал на сеновале. Вокруг со звоном роились навозные синие мухи — как над сдохшей собакой.

Одноглазый казачок, заметив пробуждение постояльца, молча осенил себя крестом, притом здоровой рукою. Потом судорожно подал кварту с водой.

Когда вода пробила дорожку в засохшем горле и Андрей отодвинул казачкову руку с квартой, казачок заговорил:

— Ох и живуч же ты! Полковником тебе быть! Тут за тобою какой-то пан присылал своих гусар. Говорили, что с трудом дознались, где ты можешь быть. Да как увидали тебя без памяти — так их старшой махнул рукою и все ускакали.

— Когда это было? — попробовал Андрей самостоятельно поднять голову. — Хотя... Врёшь ты... Он собирался возвращаться только через неделю!

Казачок, видать, докумекал, о ком речь.

— А позавчера ещё! — сказал он без особой уверенности, будет ли это приятно для гостя.

Страшная догадка пронизала Андрею голову.

— Да сколько я здесь лежу?

— Вторую неделю! — пытался успокоить его казачок. — Друзья твои сколотили для тебя дубовый крест. Хороший! Пока что к погребу прислонили. Сам Ворона мастерил. И гроб — хороший. И могила — глубокая. Особенно побратим твой, Петро Коринец, старался. Плакал даже. А хоронить велели — когда тело уже завоняет.

Андрей слушал как во сне. Он снова остался всеми покинутый... Он — сирота.

Конечно, ватага увела коня. Для чего мертвецу конь? Унесли и боевой топор, добытый в схватке с надворными казаками пана Гойского из Гощи. Теперь не с чем возвращаться под родную крышу. Там, быть может, не околел ещё старый дворецкий Хома Ванат. Ещё топчет тропинку к колодцу.



Андрей был готов прослезиться. Если бы не зыривший своим внимательным глазом убогий казачок. Если бы не старый корчмарь. Старик приблизился, услышав разговор, и приподнял над головою шляпу.

— Чудеса, — прошамкал он.

Андрей попытался привстать с помощью казачка — и вдруг увидел над собою синее небо. В дубовых шелестящих листьях пели птицы. В синеве жужжали невидимые пчёлы. Под забором кудахтали куры.

И парень улыбнулся. Да так широко — что ему ответил тем же одноглазый казачок.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

ни были разбужены задолго до рассвета, как и условились вечером с местным священником по имени отец Онуфрий.

В руках у взлохмаченного служки плескался огонёк на церковной свече. Огромные тени на стенах горенки получались несуразные, как будто здесь собирались на дело ночные северские разбойники.

Служка, разбудивший их, не отваживался торопить открыто. Он скудоумно хитрил, гнусавя раз за разом:

— Чейчас, святые отцы, среди приблудного люда случается много священников. То как бы вам не тое... Уж наш батюшка всё уступит по доброте своей... А вам такое не всегда выпадет... Не каждый день богатый человек дуба даёт... Я хотел сказать: преставляется... Лишь бы вы успели. Лишь бы Господь сподобил не опоздать...

И суетился, суетился, размахивал впереди, уже на улице, квёлым дребезжащим фонариком, с которым, видать, таскался зимою отпирать по утрам церковные двери, а потом водил к заутрене по сугробам и самого ветхого батюшку.

Небо уже отмежевалось от тёмной спящей земли. Высь набухала серым свечением. На сером мигали яркие звёзды, гораздо крупнее размерами и поболее числом, нежели на московском низком небе.

За смутно различимыми во тьме прохожими тянулся тревожный собачий брёх, да только чересчур вялый. Перед утром собаки, измотанные ночными бесконечными тревогами, ослабевают духом и телом и впадают в сон, как и человеки.

— Чейчас вам, отцы мои, не дорога будет под ногами стелиться, а настоящая тебе церковная паперть, — не уставал твердить настырный служка. — Только бы не опоздать, говорю... Уже и плата вам выгорит болярская. Забирайте по правую руку. К трём дубам выведет эта дорога — так и рассвенет вам там...

Как только оборвалась верёвка собачьего брёха, которая тянулась, по-видимому, от самой церкви, — служка выдохнул с облегчением:

— Так что дальше во мне потребы не будет. Аки в смоковнице усохшей. Таких людей Господь сам доведёт!

Остановившись, он мигом задавил пальцами огонёк в фонарике, а сам, наверное, и в темноте продолжал низко кланяться, не сомневаясь, что от Бога нигде не скрыться.

— Скатертью дорога, отцы мои... Остерегайтесь злых людей... Севе́ра ведь...

Они и дальше пошли так же молча, угадывая присутствие друг друга по топоту сапог на твёрдой, скованной морозом земле да ещё по треску раздавленного сапогами льда на мелких частых лужах.

А так, получалось, служка говорил правду: дорога лежала гладкая, как лоб. Словно и не было вчерашнего дневного бездорожья, замешенного на повсеместной грязи.

Очертания трёх дубов угадались не скоро, но уже издали. А затем всё проступило вполне отчётливо: деревья и деревья. Сплошь одни деревья. Все деревья гудели попеременно и на разные голоса. То как будто кто-то проводил по их вершинам громадной щёткой. То как будто кто-нибудь уже другой ползал и шебуршился у их подножий, в оживающих после зимней спячки кустарниках. А то вдруг начинали дрожать на ветру крепкие стволы, в негодовании роняли вниз сломанные ветки и ни на что не годные сучья. А то угадывались крики разбойников и стоны застигнутой жертвы. Деревья к тому же то подступали к дороге, прямо-таки окружали прохожих густыми хороводами, теснили их на скользкие лужицы, а то разбегались под напором ветра на большое расстояние.

Но дорога угадывалась вроде бы легко и верно. Вот только что распадалась часто на две, на три нити. Однако это никого не беспокоило. Велено было придерживаться постоянно крайней справа нити — так и держались.

Идти было легко. Сказывалась сытость последних дней.

Тощий от рождения отец Варлаам, который при выходе из зимней голодной Москвы несколько раз отчаивался и терзал себя укорами, зачем поддался на уговоры, и хотел уже было повернуть свои стопы вспять, повторяя, что не дано ему Божия соизволения на дальний путь, — так и отец Варлаам чувствовал себя теперь юным отроком, выпущенным на зелёный весёлый луг. Он не мог сдержать своих ног. Он постоянно шёл первым. Конечно, можно было бы сказать, что он здесь самый дельный ум, как человек зрелый летами, а ещё и удостоенный чина иеромонаха. Да и там, в неизвестной Богдановке, где предстояло отпевать богатого покойника, первое место отведётся ему. Однако отец Варлаам ни в чём не проявлял требований на особое к себе отношение.