Страница 22 из 49
– У вас выработана творческая стратегия: вы собираетесь написать более двадцати тысяч стихотворений…
– Двадцать четыре тысячи.
– Кстати, никто не мог назвать точную цифру. Говорили, что «очень, ну, о-очень много». Вы уверены, что не будете для себя неожиданны в своем творчестве? Вы прошли начальный этап, видите конечный этап, все запрограммировано, ритуал будет продолжаться вот в таком неизменном виде, может быть, обрастая какими-то незначительными деталями, до того самого победного… Или это все же декларация?
– Нет, это действительно переходит в разряд некоего ритуального поведения, которое имеет начало, середину, и конец. Это было бы нудным воспроизведением чего-то, если бы не было осмысленным проектом. Единица деятельности – проект, а не стихотворение, а стихотворение для меня – как буква. Поэтому, естественно, я пишу буквы, чтобы написать целиком стихотворение в качестве этого проекта. Дело в том, что нынешнее мышление, если его брать целиком как некую ментальность, оперирует технологиями «ноу-хау». «Ноу-хау» не имеет в виду конкретную машину, которая произведется, оно имеет в виду некую общую непогрешимую систему производства этих машин. Эта машина, другая… Важно, что они подтверждают истинность этого «ноу-хау». И совсем меняется понятие качества и ценности. Если раньше вещь, делаемая руками, имела некую рукодельную ценность, то, скажем, «ноу-хау» или технология, оперирует понятием порога, ниже которого изделие не должно опускаться. Но изделие не единица измерения, единица измерения – технологический цикл. Потом технология как бы изнашивается, начинается разработка новой технологии, и для того, кто работает в сфере технологии, вся страсть и его единица измерения – это технология. Поэтому нельзя говорить, что когда человек делал руками какую-то там карету, – он творил, а тот, кто разработал технологию, – нет: покажите, где его детище? Как одна из метафор: я разрабатываю некую «ноу-хауную» технологию, где стихотворение есть единица производства выхода технологии, которая подтверждает истинность этой технологии. Может быть, несколько технократическая модель описания моей деятельности покажется некоторым унизительной, но ведь давнишнее уподобление деятельности поэта «гранению алмаза» тоже только кажется романтическим. Если приглядеться, то гранение алмаза или там просеивание радия, собирание золотых крупиц, – примерно то же самое технологическое описание поэтического труда, просто оно соответствовало типу поведения и типу социализации своего времени. Алмазы гранились вручную, каждое стихотворение отделывалось годами, можно было в год два стихотворения написать… Действительно, были критерии качества единичной вещи, действительно верилось, что человечество так по прямой будет развиваться от одной руками сделанной вещи к другой, и что качество будет восприниматься примерно так же, по-ремесленному. Но в наше время, вы понимаете, все качественно сделанные вещи – замечательны, но они предмет не жизни, а предмет музейного потребления. Поэтому сейчас есть художественный промысел, он воспроизводит тип ручного качества, но люди, им занимающиеся, как бы в культурной резервации живут. Все, что является живой жизнью и пытается как бы прогнозировать будущее, конечно, не связано с художественным промыслом, оно связано с современными стратегиями.
– Но вы ведь начинали как традиционный поэт… Когда-то мне случайно впервые попалась ваша подборка, и, подобно тому, как в юности меня поразили «…И снова восемь ног сверкают в его блестящем животе» Заболоцкого, так ваши «Две мужские кошки» тронули и запомнились помимо воли. Мне кажется, это – самая традиционная лирика. И не та глобальная единица, а единица – первокирпичик…
– В этом нет абсолютно никакого противоречия. Когда, скажем, эта технология производит машины, это не значит, что машины – какие-то ржавые корыта. Нет, они воспроизводят определенный тип красоты. Например, поточное производство фордовских, вполне качественных машин. Действительно, единица, подтверждающая мою технологию – это стихотворение. Но оно, это стихотворение, не может быть хуже определенного уровня. Поэтому на уровне, скажем, стихотворения мои стихотворения – стихи. Хотя я, вообще-то, не занимаюсь производством, я в этом отношении <представляю> следующий уровень: я являю некий тип поведения поэта в наше время. Вот был, скажем, тип поведения поэта-мистика. Он отработан, и ты можешь быть мистиком, но в этом отношении попадаешь в художественный промысел. Можешь писать как Хлебников, как Блок, – большой разницы не имеет. Один служит медиатором между небом и землей, другой служит, скажем, медиатором между корневыми истинами и современным человеком… Ты можешь вести себя как Маяковский, воспроизводить его поэтику хуже-лучше; ты можешь хуже, чем Хлебников писать, лучше, чем Хлебников писать, но в этом отношении не изобретаешь нового художественного поведения. Я помню, как в Союзе художников, когда им разрешили писать, начали писать не хуже импрессионистов. Но писать как импрессионисты – это еще не значит быть импрессионистом, это значит воспроизводить систему поведения, письма, и восприятия мира. Поэтому еще раз говорю: я уже на другом уровне (есть уровень писания стиха, есть уровень некоей системы воспроизводства этих стихов, и последний уровень – явление некоего типа художественной личности, как она ведет себя в свое время), поэтому я думаю, что если есть подражания мне, то они будут через некоторое время таким же художественным промыслом, как и любой другой. Потому что подражают не стихам, а типу поэтического поведения в культуре. Поэтому основная задача, как я понимаю, постепенный рост поэта и осознание им этого. Как только то, что ты делаешь, становится предметом культуры, это сразу отменяет возможность людей работать в такой манере.
Еще раз говорю: культура многосоставна, поэтому в ней важно и матрешки расписывать, и писать как Мандельштам… Все это целиком такая экологическая среда культуры, в которой есть разные занятия: есть актуальное искусство, а есть искусство произведения красоты. Есть русские народные хоры, а есть актуальная музыка. Поэтому просто нужно точно понимать, чем ты занимаешься, и претензии к другим предъявлять соответственно их задачам и деятельности. Поэтому когда говорят, что есть разнообразие письма поэтического, а есть скучное занятие типа моего, то ко мне предъявляются претензии другого поэтического занятия. Скажем, когда Малевич писал свой «Черный квадрат», то с точки зрения жостовских подносов бессмысленно было ему говорить, что как здесь красиво и ярко, и как у тебя однообразно и одним цветом написано. Это разные задачи, и иллюзия, что все занимаются одним большим жизненным делом. Все занимаются разными вариантами деятельности. Актуальное искусство красотой не занимается. Это для него случайное, факультативное занятие. Актуальное искусство занимается поиском конституированного нового типа поведения художника в обществе. Вот, скажем, в каждое время художник являет запредельную свободу, он, собственно, для этого и поставлен – являть ту свободу, которая в жизни опасна, и которой нужно показать предел. Для следующего времени эта свобода поведения уже не свобода, она как бы уже актуализирована. Скажем, в пределах языка какой-то человек являет свободу, но уже через десять лет эта свобода языкового поведения становится нормой и культурным этикетом.
– Некое элитарное становится популярным?
– Ну, просто оно становится культурой. Все художники соотносятся друг с другом одной интенцией – явить свободу поведения. И на их вещах это запечатлевается. Все, что воспроизводится этикетно, – видно, что оно этикетное. Поэтому, если ты хочешь, а это старая истина, быть адекватным поискам предыдущей эпохи, – ты должен делать ровно другое.
– А изобразительные работы тоже включены в ваш проект и являются кирпичиками этого построения?
– Дело в том, что литературу и изобразительное искусство современное разделяет несколько культурных поколений. Идеи, волнующие сейчас изобразительное искусство, для литераторов еще практически не только невнятны, но и на горизонте проблем не появились. Изобразительное искусство уже давно работает не текстами, а поведением, жестами, проектами, стратагемами – то, что для литературы неведомо. У литературы, очевидно, как у рода художественной деятельности, есть свои пределы. И если мы проследим по Нобелевским лауреатам, по наиболее читаемым бестселлерам, то истеблишмент литературный до сих пор связан с реалистической традицией. Пока литература застыла и вся целиком длится как большой художественный промысел. В этом отношении в ней есть предел, и вряд ли попытки ее расшатать и сдвинуть в те радикальные стороны, куда зашло изобразительное искусство, возможны. Причем изобразительное искусство в своих радикальные формы вошло не в лице случайных представителей, а именно истеблишмент изобразительного искусства и есть эти радикальные поиски. Это люди, которые печатаются во всех журналах, выставляются во всех музеях, по своей социальной и денежной признанности они равны истеблишменту литературному, реалистичному. И в этом отношении литераторы, исповедующие сходные с изобразительным искусством более-менее радикальные идеи, все чуть-чуть как бы отплывают либо в сторону действительно перформанса, либо изобразительного искусства, то есть делают тексты, которые могут быть как-то выставлены как объекты изобразительного искусства, либо принимают участие в каких-то совместных акциях с художником и пр. Но из среды литературы действующей, истеблишментной, они вытесняются. У меня позиция несколько легче, я попытался быть радикальным на манер изобразительного искусства и понял, что для литературы нужны многие как бы заманки и игра. Поэтому я пытаюсь свое поведение и свои вещи выстроить на нескольких уровнях