Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 28



Пропыленный, весь расцарапанный, с повязкой на глазу, подъехал Камиль-бек к воротам своего сада. Скакал во весь опор, чуть не загнал коня…

Зачем спешил сюда, когда надо ему бежать из Самарканда, спасать свою голову? Едва пробился сквозь окружение… Кое-как собрал разбитые войска. Потом узнал о Самарканде, о Шахрухии, а там и остальное… Так подальше же от Самарканда! Куда угодно — в Хорасан, Сайрам, Шираз, Курган, Хиву, — но только не сюда!

И все же он здесь!

Огэ-Гюль встречает. Целует стремя. Быстро-быстро что-то говорит. А он вместо привета — осипшим голосом:

— Он был уже?!

— Кто… он?

— Дервиш бродячий был здесь?!

Молчит Огэ-Гюль, зачем-то гладит стремя. И что сказать ей? Что сказать?..

— Он был! — Лицо Камиля искажает гнев. И тихо выступает кровь из чуть присохшей царапины под левым глазом.

Как он страшен! И всего страшнее искривленный в крике, но издающий только хриплый шепот рот и черные, запекшиеся губы.

— Да. Только что ушел.

— О чем он спрашивал?

Огэ-Гюль кажется, что она отвечает, что-то так горячо, горячо говорит, но на самом-то деле едва шевелит губами.

— Ну?!

Вдруг бросается она к мужу, обхватывает пропотевший, насквозь пропыленный сапог и, прижавшись к нему лицом, беззвучно плачет, и спина ее часто-часто дрожит.

Нетерпеливое движение ноги, и стремя больно бьет в плечо. Она отшатывается, закрывает лицо руками, размазывая грязь по щекам и по лбу.

— Он спрашивал… он спрашивал… — Глотая слезы, она шепчет что-то и вдруг кричит: — Что хочет делать мирза, он спрашивал! — И воет, воет, как раненая волчица.

— И ты?..

— Что я знаю? Сказала, что он хочет найти какую-то тетрадь!

Свесившись с седла, Камиль ее хватает за волосы и — плетью по лицу. Раз! Раз! Еще раз!

— Дура! Дура! Дура!.. Предательница подлая! Как ты смела сказать, лучше бы ты откусила поганый свой язык!

Три красных полосы по грязному, опухшему от слез лицу. Три жгучих полосы. Наверное, так же вдруг загорелось то пятно на щеке Биби-ханым, когда Тимур узнал всю правду о том, как строилась его мечеть. Не осознав еще слепящей боли, перехватившей ей дыхание, поняла Огэ-Гюль, что Камиль-бек все знает…

— Дрянь! — Он резко рванул ее за волосы и оттолкнул.

«Но не за то, не за то он ударил меня… За предательство! За то, что я рассказала калантару…» — успела подумать она, падая на твердую глину.

А Камиль-бек хлестнул заржавшего, взвившегося коня, ударил его острыми каблуками и понесся, понесся… Куда? Знал ли это он сам? Или, быть может, хотел перехватить того проклятого калантара, который только что был здесь и приходил к Камиль-беку послом нового правителя Самарканда. Он предлагал прощение и высокую должность, он посмел… Не будь он расулом, Камиль-бек велел бы привязать его к лошади. Да, привязать к лошади.

Думал ли он, что страшная казнь эта ожидает его самого, когда спустя всего только день шагал в цепях по улицам Самарканда? Может быть, и думал. Он шел, опустив голову, в толпе осужденных, среди безвестных купцов и мастеровых, сказавших где-то неосторожное слово, недальновидных ученых, промедливших затаиться, дехкан, придворных, которые подобно ему сохранили слепую и ненужную теперь верность свергнутому правителю.

Когда их провели по торговой улице, из лавки торговца халвой осторожно высунулись его неизменные гости: рыбник и продавец мантов. Осторожный меняла не пришел, и игра сегодня не сладилась.

— Как же теперь будем? — спросил продавец мантов и тут же испуганно оглянулся.

— Ничего! — усмехнулся жестокий рыбник. — В государстве должен быть порядок. А эти пусть не жалуются. Каждому — по его заслугам. Чего им не хватало, спрашивается?

— Так-то оно так, — вздохнул осторожный хозяин, — но уж очень налоги повысили… Раньше так не было. Нет, не было!



— Ничего! — опять сказал рыбник. — Осады, слава аллаху, никакой, и рыба поступает в город беспрепятственно. А свое всегда можно вернуть. Зато порядок!

— А все-таки, за что их? — не унимался торговец мантами.

— Кафиры и бунтовщики! — рявкнул рыбник и осекся.

Спотыкаясь, еле волоча опутавшую его чугунную цепь, в задних рядах осужденных шел кроткий Махмуд-сундучник.

— Махмуд тоже, по-вашему, бунтовщик и богохульник? — спросил торговец мантами.

— Может, есть за ним что-то, — неуверенно развел руками рыбник.

— Да-a, такого еще не бывало, — покачал головой хозяин.

— Тише! У стен есть уши, — зашипели на него гости, и все вместе шмыгнули они назад, в лавку.

XV

А ты, хоть скройся рыбой в глубь морскую,

Иль темной тенью спрячься в тьму ночную,

Иль поднимись на небо, как звезда,

Знай, на земле ты проклят навсегда.

Нигде тебе от мести не укрыться,

Весть об убийстве по земле промчится.

небольшим караваном отправился в Мекку Улугбек-Гурагон, бывший правитель Мавераннахра. Только что прошел дождь. Вода в реках вздулась и пожелтела от глины. Сырой и холодный ветер срывал с деревьев листья, гнал тучи пыли и мусора. Раздувал грозно чадящие факелы городской стражи.

Люди укрылись от непогоды в домах. Крепко заперев двери своих двориков, калили под навесом орехи на угольях или пекли лепешки. От яростного, гудящего в очагах огня и на душе делалось теплее, а ветер, бегущий по улицам, и мятущиеся в слепом небе мокрые ветки только подчеркивали домашний уют и безопасность. Недаром и назывался великий город Самарканд «городом Безопасности».

В такой унылый и темный вечер, в такую проклятую погоду выехал из Самарканда Улугбек, одинокий, забытый. Лишь несколько нукеров провожали его, а глухонемые слуги, приставленные к нему еще во дворце, а теперь увозящие его в изгнание, не слышали его слов и не могли, если бы и слышали, ему ответить.

Только спутник его — Хаджи Мухаммед-Хосрау — один во всем караване мог слушать и говорить. Но молчал свергнутый государь; видно, не о чем было ему говорить с человеком, которого не он выбирал себе в попутчики. Молчал и Хаджи Мухаммед-Хосрау, не осмеливаясь заговорить первым. Никого уже не мог наказать или возвысить мирза Улугбек, но государь — всегда государь, даже лишенный власти и удаленный из своей страны. О чем думал Улугбек, когда ехал по пустым улицам, отворачиваясь от грязи и сора, летевших ему в лицо? О чем думал он, когда молчаливый его караван выехал за городские ворота?

Кто может знать это, если никому не поведал Улугбек тех, наверное не очень веселых, мыслей?

Все. Кончено все для тебя. Жизнь проносится перед глазами. Оживают тени мертвых, когда-то любимых тобою, оживают тени врагов, приходят друзья. И все они здесь, все беззвучно с тобой говорят, и каждому мысленно ты успеваешь ответить. Припоминается то, что казалось навеки забытым, и волнующие картины проплывают перед глазами такими, какими они были на самом деле и какими могли только быть, поступи кто-то иначе. Так ясно и красочно видится несбывшееся, словно действительно было оно, и нельзя отличить то, что случилось, от того, что случиться могло.

И так увлекателен этот поток, что волнуется сердце бедой, которой давно нет, и радостью, которая двадцать лет как прошла. Так увлекателен этот поток, что не видно дороги и тусклых огней в недалеком селении, не слышно бормотания вздувшегося арыка. Едешь и едешь, не зная куда, невидимый сам для себя, свои рассекаешь видения, а они все плывут и плывут сквозь тебя… Это годы плывут сквозь минуты.

XVI

Мы умираем раз и навсегда.

Страшна не смерть, а смертная страда.

Коль этот глины ком и капля крови

Исчезнут вдруг — не велика беда.

едный Хайям… Когда ты писал так, не дано тебе было почувствовать, какая она, смертная эта страда. Когда же пришла она к тебе, ты не мог уже писать. И никто не знает, как подступает смерть к человеку, пока не приходит его черед умирать, а там уж некогда и некому рассказывать…