Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 16

Это спираль новшеств, но новшеств длительных, с долговременными последствиями: вряд ли будет преувеличением говорить здесь о настоящей «романной революции»[43]. Литература, как и экономика, к концу XVIII в. выработала необходимые условия для своего расцвета: новый (в значительной степени) писатель; женщина-романист; быстро увеличивающаяся аудитория; комплекс национальных вариаций, хорошо известный всем, и англо-французское ядро со значительной морфологической гибкостью; новая система распространения (библиотека, выдающая книги на дом) и рано развившийся, узнаваемый канон. Затем на историческую сцену выходит случай, предоставивший роману благоприятную возможность в нужное время, – французская революция. Но не нужно представлять себе механистичный мир, в котором шар политики ударяет в шар литературы и передает ему собственную энергию. Это скорее живая система раздражителей и реакций на них, в которой политическая сфера создает символические проблемы для целого континента, а литературная сфера пытается их решить. Возникает ощущение, что за время между 1789 и 1815 г., время травмирующее и стремительное, человеческие действия стали необъяснимыми и опасными, что они – в прямом смысле – потеряли свое значение. Восстановление «исторического чувства» становится одной из главных символических задач века. Эта задача особенно подходит романистам, поскольку требует историй захватывающих (автор должен уловить взрывной ритм современности), а также хорошо организованных (у этого ритма должны быть направление и форма).

Сама сложность исторического сценария служит, таким образом, прекрасной возможностью для формального обновления романа на всех уровнях. Необъяснимость нового времени, например, управляется приемами интриги и снижается за счет ретроспективной значимости, которую сообщает всему роману концовка повествования. Политическая и социальная борьба трансформируется в эмоциональный конфликт между отдельными персонажами (что не исключает хорошей концовки). Наконец, возрастающее количество языков и идеологий сдерживается средним стилем образованного разговора (самой типичной сценой в романах) и всеохватным взглядом всезнающего рассказчика.

Каждая проблема активирует технический прием, который, реагируя на раздражитель, пытается решить или по крайней мере сдержать эту проблему. Это попытка преодолеть многосторонний символический разрыв и восстановить – через повествовательную конвенциональность индивидуальной биографии – антропоморфизм, который кажется утраченным в современной истории. И все же, когда европейский роман делает эту попытку, обнажая гетерогенность своих целей, то попутно изобретает бесконечное множество новых историй, которые отказываются от повествовательного багажа прошлого и влекут читателя все дальше и дальше в будущее. Спустя несколько поколений цена такой попытки станет ясна, и мы к ней еще вернемся.

Неравномерный ритм литературной эволюции: потребовалось два долгих столетия, чтобы собрать множество компонентов новой формы, затем, под давлением обстоятельств, одного поколения или около того было достаточно для создания «реализма», объединившего континент. Ряд выдающихся достижений, вроде «Клариссы» или «Вертера», был заменен непрерывным потоком коммуникации. Век классицизма смог объединить только маленькую группу хорошо образованных людей, тогда как романная революция достигла большего единства всего несколько десятилетий спустя. Почему же так произошло? Разве дело только в обстоятельствах – у классического века не было возможности, подобной той, какую предоставила роману французская революция? Это маловероятно, поскольку удачные обстоятельства хоть и необходимы для долговременных изменений, но никогда не могут быть их единственным условием. Два самых типичных повествования двух эпох – философский роман и роман воспитания – наводят на мысль о том, что их различные судьбы зависят от структурных различий. Саркастичная, небрежная фабула философского романа служит для того, чтобы переключить весь интерес с повествования, которое полностью подчиняется философской абстракции. Это роман, написанный философами и для философов, практически воюющий сам с собой, – живой язык его критики заставляет читателя все время сомневаться в смысле рассказанной истории. Напротив, роман воспитания извлекает из сомнений молодости неисчерпаемый нарративный потенциал, который часто открыто пренебрегает всей рефлексирующей премудростью. Повествование здесь так же уместно, как и комментарий, а обществу, потрясенному переменами, именно это и нужно: мировоззрение, возникающее изнутри повествовательных структур, усваивается почти бессознательно и, вероятно, не без участия неистребимой доксы. К тому же национальное измерение ничего не значит для космополитической подвижности философского романа, однако Европа изобретает свои нации и национализмы, а потому истории о социализации из романа воспитания, которые развиваются в национальном сообществе, намного больше соответствуют новой ситуации[44].

Подводя итог, можно сказать, что философский роман предложил (французскую) форму для всей Европы, а роман воспитания – (европейскую) форму, достаточно гибкую для того, чтобы приспособиться ко всякому национальному пространству. Чтобы выразить это пространство, выведя его далеко за узкие пределы королевского двора, роман запустил масштабное исследование, одновременно и географическое, и социальное: множество мастеров авантюрного романа, местный колорит в историческом романе, феноменология эмоций в адюльтерном романе, этапы социальной мобильности в романе воспитания… Хотя у романа время от времени бывает центр – Париж, «город сотен тысяч романов», мир крайностей и мелодрам, – это больше не является правилом. За исключением Диккенса, английское повествование извлекает свой ритм и свою проблематику из сельской местности. Шедевр этой литературы – «Миддлмарч» – носит название заурядного провинциального города. Немцы и итальянцы рассказывают о мире, обедневшем и измельчавшем из-за провинциализма, тогда как русский роман колеблется между Петербургом – беспокойной границей с Западной Европой, и Москвой – столицей бескрайней и вечной провинции.

Более того, даже в тех произведениях, где ясно подчеркивается уникальность столицы («Красное и черное», «Утраченные иллюзии», «Воспитание чувств»), ее значение всегда относительно и задается более сложным уравнением. Париж обретает свою значимость во взаимодействии с провинцией, в которой герои оставили своих матерей и сестер, друзей и идеалы – и куда они почти наверняка вернутся после поражения. Париж, таким образом, больше не является абсолютным пространством, каким был королевский двор. Этот город – просто столица страны, и о существовании последней никогда нельзя забывать. Вместо того чтобы действовать по вертикальной оси, возводя «трагические подмостки» для падения принцев, роман действует горизонтально: подобно своего рода литературной железной дороге, он сплетает сеть, способную покрыть всю страну. К концу XIX в. эта задача будет практически выполнена.

Я рассказал о полицентрической Европе, о эволюционных кустах и литературных эстафетах. Кажется, что Курциус в одном из мест своей «Европейской литературы» двигается в том же направлении:

Между 1100 и 1275 г. (от «Песни о Роланде» до «Романа о Розе») французская литература и культура задавала тон всем прочим нациям… Однако после 1300 г. литературное первенство достается Италии – с Данте, Петраркой и Боккаччо… Франция, Испания и Англия находятся под итальянским влиянием – это век «италианизма». В XVI в. начинается испанский золотой век, который будет господствовать в европейских литературах более сотни лет. Франция освободит себя от испанских и итальянских влияний только в XVII в., получив превосходство, которое не будет оспорено вплоть до 1780 г. В Англии значительное поэтическое течение возникнет уже к 1590 г., но только в XVIII в. оно вызовет интерес у остальной Европы. Что касается Германии, то она никогда не была соперницей великих романских литератур. Ее время придет с эпохой Гете – до этого времени немецкая культура часто находится под внешним влиянием, но никогда не вырабатывает свое[45].





43

Как и в случае с индустрией, люди в какой-то момент XIX в. осознали, что именно роману суждено выжить и что он теперь, хорошо это или плохо, воплощает саму сущность новой цивилизации. Начиная с этого момента, талантливый юноша будет мечтать о написании великого романа, а не трагедии. Что касается стариков, то, например, Гете будет переписывать своего «Вильгельма Мейстера» 3 раза за 40 лет, чтобы удостовериться в том, что роман получается достаточно современным, каким и был задуман.

44

Несколько очень убедительных размышлений о вкладе романа в создание национальных культур можно найти в книге Б. Андерсена «Воображаемые сообщества» (М., 2001, особенно с. 48–58). Benedict Anderson, Imagined Communities, London 1983 (pp. 30–39).

45

Curtius, Europäische Literatur, p. 44.