Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 16



Вот что значит быть единой и неравномерной: судьбу одной культуры (как правило, культуры, находящейся на периферии, как уточнила Монсеррат Иглесиас Сантос)[74] пересекает и меняет другая культура (расположенная в ядре), «полностью игнорируя ее». Эта асимметричность власти в мире – знакомая история, и несколько позже я скажу больше о «внешнем долге» как составном элементе литературы. Сейчас же позвольте поговорить о следствиях заимствования теоретического каркаса из области социальной истории и его применения в истории литературы.

В статье о сравнительной социальной истории Марк Блок предложил прекрасный «лозунг» – как он сам его охарактеризовал: «годы анализа ради одного дня синтеза»[75]. Если почитать Броделя или Валлерстайна, то сразу становится понятно, что имел в виду Блок. Текст, который в полной мере принадлежит Валлерстайну, его «день синтеза», занимает треть страницы, четверть, изредка – половину; все остальное – цитаты (их 1400 в первом томе «Современной миросистемы»). Годы анализа – анализа, проделанного другими людьми, работа которых синтезируется в систему на одной странице у Валлерстайна.

Итак, если мы всерьез воспринимаем эту модель, то изучение мировой литературы должно будет каким-то образом воспроизводить эту «страницу» (то есть эту связь между анализом и синтезом) в области литературы. Однако в таком случае история литературы быстро станет очень непохожей на то, как она выглядит сейчас: это будет история литературы «из вторых рук» – мозаика, состоящая из исследований других людей, без какого-либо непосредственного прочтения текстов. Это не менее амбициозно, чем раньше (мировая литература!), но теперь амбиция прямо пропорциональна расстоянию от текста: чем более амбициозен замысел, тем большим должно быть расстояние.

Соединенные Штаты – страна пристального чтения (close reading), поэтому я не надеюсь, что эта идея станет очень популярной. Однако беда пристального чтения (во всех его вариантах – начиная с Новой критики и заканчивая деконструкцией) в том, что для него обязательно нужен исключительно небольшой канон. Возможно, к сегодняшнему дню эта предпосылка стала неосознанной и невидимой, тем не менее она никуда не делась: вкладывать так много усилий в изучение отдельных текстов стоит, только если мы считаем, что они являются важными. В противном случае это лишено смысла. Если же мы хотим выйти за пределы канона (а, конечно же, исследователь мировой литературы должен поступать именно так – было бы абсурдно, если бы он этого не делал!), то пристальное чтение нам не подходит. Оно не создано для таких задач, оно создано для решения задач противоположных. По своей сути оно является богословским упражнением – крайне трепетным обращением с несколькими текстами, к которым относятся очень серьезно, в то время как в действительности нам нужен небольшой договор с дьяволом: мы умеем читать тексты, теперь нужно научиться не читать их. Дальнее чтение, для которого расстояние, повторюсь, является условием получения знаний, дает возможность сосредоточиться на единицах, намного больших или намного меньших, чем текст: приемах, темах, тропах или же жанрах и системах. И если в промежутке между очень маленьким и очень большим сам текст исчезнет – что ж, это будет одним из случаев, когда позволительно сказать: «Меньше значит больше» (less is more). Если мы хотим понять, как устроена система в своей целостности, то нужно быть готовым потерять что-то. За теоретизирование всегда приходится расплачиваться: действительность неизмерима в своем разнообразии, концепции же абстрактны и скудны. Однако именно их «скудость» и позволяет овладеть ими и, следовательно, познать. Именно поэтому меньше действительно значит больше[76].

Позвольте привести пример того, как дальнее чтение сочетается с мировой литературой. Не модель, а всего лишь пример, при этом из области, в которой я ориентируюсь (в других областях ситуация может существенно отличаться). Несколько лет назад Фредрик Джеймисон в предисловии к «Происхождению современной японской литературы» Кодзина Каратани отметил, что на начальном этапе развития японского романа «не всегда удавалось органично совместить материал японской социальной действительности с формальными структурами западного романа». В связи с этим он ссылается на «Сообщников тишины» Масао Миёси и «Реализм и действительность» (исследование раннего индийского романа) Минакши Мукерджи[77]. Действительно, эти работы часто обращаются к сложным «проблемам» (термин Мукерджи), возникающим при соединении западных форм с японской или индийской действительностью.

Меня заинтересовал тот факт, что одна и та же ситуация могла сложиться в таких разных культурах, как индийская и японская. Мне стало еще любопытнее, когда я понял, что Роберто Шварц самостоятельно открыл очень похожий принцип в случае с Бразилией. В итоге я начал использовать эти отрывочные факты в своих размышлениях о связи между рынками и формами и, сам того не замечая, стал воспринимать идею Джеймисона в качестве закона литературной эволюции (нужно быть предельно осторожным с заявлениями подобного рода, но даже не знаю, как выразиться иначе): в культурах, находящихся на периферии литературной системы (то есть почти во всех культурах как в Европе, так и за ее пределами) роман современного типа возникает не как самостоятельное изобретение, а как компромисс между западными формальными влияниями (как правило, французскими или английскими) и местным материалом.

Эта первоначальная идея разрослась, превратившись в небольшой набор законов[78], и все это было очень занятно, однако… она оставалась всего лишь идеей, гипотезой, которую еще нужно было проверить, по возможности на обширном материале, и поэтому я решил проследить за волной распространения современного романа (примерно с 1750 по 1950 г.) на страницах исследований по истории литературы. Гасперетти и Гощило в работах о Восточной Европе конца XVIII в.[79]; Тоски и МартиЛопес – о Южной Европе начала XIX в.[80]; Франко и Соммер – о Латинской Америке середины XIX в.[81]; Фриден – о еврейских романах 1860-х гг.[82]; Мооса, Саид и Аллен – об арабских романах 1870-х гг.[83]; Эвин и Парла – о турецких романах того же времени[84]; Андерсон – о филиппинском «Не прикасайся ко мне» 1887 г.; Жао и Ван о прозе Империи Цин начала века[85]; Обечина, Иреле и Куайсон – о западноафриканских романах 1920-1950-х гг.[86] (и, конечно же, Каратани, Миёси, Мукерджи, Эвен-Зохар и Шварц). Четыре континента, 200 лет, более 20 независимых друг от друга литературоведческих исследований, и все они сходятся в следующем: когда определенная культура начинает двигаться в сторону романа современного типа, он обязательно оказывается компромиссом между заимствованными формами и местным материалом. «Закон» Джеймисона прошел проверку – по крайней мере, первую проверку[87][88]. И даже более того: он перевернул с ног на голову общепринятое историческое объяснение этих вещей, потому что если компромисс между заимствованным и местным настолько распространен, то независимые пути, которыми, как принято считать, шли романы (испанский, французский и прежде всего британский), – как раз и не являются правилом, они являются исключением. Они появились раньше других – это так, но они отнюдь не типичны. «Типичное» развитие романа – это Красицкий, Кемаль, Рисаль, Маран, а не Дефо.

74

Montserrat Iglesias Santos, ‘El sistema literario: teoria empmca y teoria de los polisistemas’, in Dario Villanueva (ed.), Avances en teoria de la literatura, Santiago de Compostela 1994, p. 339: «Нужно подчеркнуть, что интерференция чаще всего происходит на периферии системы».

75

Marc Bloch, ‘Pour une histoire comparée des sociétés europée

76

Или, цитируя Вебера еще раз: «понятия суть и только и могут быть мысленными средствами для духовного господства над эмпирической данностью» (Ibid, p. 106; там же, c. 408). Логично, что чем шире пространство, которое подлежит изучению, тем большей будет наша потребность в абстрактных «средствах», способных установить контроль над эмпирической реальностью.

77

Fredric Jameson, ‘In the Mirror of Alternate Modernities’, in Karatani Kojin, Origins of Modern Japanese Literature, Durham-London 1993, p. xiii.

78

Я начал описывать их общие черты в последней главе «Атласа европейского романа 1800–1900» (London 1998), и они сводятся примерно к следующему: второй закон состоит в том, что подготовкой к формальному компромиссу служит массовая волна переводов западноевропейских произведений; третий – в том, что компромисс, как правило, бывает нестабильным (хороший пример приводит Миёси – «невыполнимую программу» японских романов); но, и это четвертый закон, в тех редких случаях, когда невыполнимая программа таки оказывается выполнена, происходят настоящие формальные революции.

79

«Принимая во внимание историю формирования русского романа, не стоит удивляться тому, что он содержит много условностей, известных по французской и британской литературе», – утверждает Дэвид Гасперетти в The Rise of the Russian Novel (DeKalb 1998, p. 5). И Елена Гощило – в предисловии к «Приключениям Миколая Досьвядчиньского…» Красицкого: «„Приключения“ лучше всего рассматривать в контексте западноевропейской литературы, значительно повлиявшей на это произведение» (Ignacy Krasicki, The Adventures of Mr Nicholas Wisdom, Evanston 1992, p. xv).



80

Лука Тоски описывал устройство итальянского литературного рынка около 1800 г.: «Существовал спрос на зарубежную продукцию, и его нужно было удовлетворять» (‘Alle origini della narrativa di romanzo in Italia’, in Massimo Saltafuso [ed.], Il viaggio del narrare, Florence 1989, p. 19). Одно поколение спустя, в Испании «читателей не интересовала оригинальность испанского романа; они всего лишь хотели, чтобы он придерживался иностранных моделей, к которым они привыкли» – и, таким образом, заключает Элиза Марти-Лопес, можно сказать, что в промежутке между 1800 и 1850 г. «испанский роман писался во Франции» (Elisa Marri-Lopez, ‘La orfandad de la novela española: politica editorial y creación literaria a mediados del siglo XIX’, Bulletin Hispanique, 1997).

81

«Конечно, возвышенных порывов было немного. Гораздо чаще испано-американский роман был грубой и нелепой поделкой с сюжетом, заимствованным из современного ему европейского романтического романа» (Jean Franco, Spanish-American Literature, Cambridge 1969, p. 56). «Герои и героини латиноамериканских романов середины XIX в. мечтали друг о друге не так, как было принято <…> эти чувства могли и не быть характерными для предыдущего поколения. Фактически модернизированные любовники учились эротическим фантазиям, читая европейскую романтическую литературу, которую они надеялись воплотить в жизнь» (Doris Sommer, Foundational Fictions: The National Romances of Latin America, Berkeley-Los Angeles 1991 pp. 31–32).

82

Авторы, писавшие на идише, пародировали, присваивали, соединяли и трансформировали разнообразные элементы европейских романов и рассказов (Ken Frieden, Classic Yiddish Fiction, Albany 1995, p. x).

83

Матти Мооса цитирует прозаика Яхью Хакки: «Нет ничего страшного в том, чтобы признать, что рассказ в современном его виде пришел к нам с Запада. На писателей, стоящих у его истоков, повлияла европейская литература, в первую очередь французская. Хотя лучшие образцы английской литературы были переведены на арабский, французская литература была источником для нашего рассказа» (Matti Moosa, The Origins of Modern Arabic Fiction, 2nd edn, 1997 [1970], p. 93). По мнению Эдварда Саида, «в определенный момент арабские писатели узнали о европейских романах и начали писать похожие произведения» (Edward Said, Begi

84

«Первые турецкие романы были написаны представителями новой интеллигенции, которые работали на государственных должностях и хорошо знали французскую литературу», – утверждает Ахмет О. Эвин (Origins and Development of the Turkish Novel, Mi

85

«По-видимому, наиболее сильное впечатление на писателей Империи Цин, читавших и переводивших западную прозу, произвело расположение событий в сюжете. Поначалу они пробовали упорядочить события в соответствии с хронологией. В тех случаях, когда такое упорядочивание оказывалось невозможным, переводчик добавлял приписку с извинениями. <…> Удивительно, что когда переводчик изменял оригинал, вместо того чтобы следовать ему, то не чувствовал необходимости в такой приписке с извинениями» (Henry Y. H. Zhao, The Uneasy Narrator: Chinese Fiction from the Traditional to the Modern, Oxford 1995, p. 150.). «Писатели, жившие под конец существования Империи Цин, активно обновляли свое наследие с помощью иностранных моделей, – сообщает Дэвид Дэрвей Ван. – Конец Империи Цин мне представляется началом китайского литературного „модерна“, потому что писательский поиск новаций уже не сдерживался традиционными рамками, он стал неразрывно связан с многоязычной, межкультурной циркуляцией идей, технологий и сил, идущей по стопам западноевропейской экспансии XIX в.» (Fin-de-siècle Splendor: Repressed Modernities of Late Qing Fiction, 1849–1911, Stanford 1997, pp. 5, 19.)

86

«Очень важным фактом, повлиявшим на западноафриканские романы местных писателей, было то, что они появились после романов об Африке, написанных неафриканцами, <…> зарубежные романы воплощали в себе те вещи, против которых выступали местные писатели, когда они начинали заниматься писательством» (Emmanuel Obiechina, Culture, Tradition and Society in the West African Novel, Cambridge 1975, p. 17). «Первый дагомейский роман – „Догисими“ – <…> интересен в качестве эксперимента по вписыванию устной африканской литературы в форму французского романа» (Abiola Irele, The African Experience in Literature and Ideology, Bloomington 1990, p. 147). «Именно рациональность реализма показалась подходящей для того, чтобы выковать национальную идентичность в сложившихся обстоятельствах того времени <…> рациональность реализма распространялась через такие разные тексты, как газеты, литературу рынка Онича и первые издания в „Серии африканских писателей“, доминировавшие в дискурсе этого периода» (Ato Quayson, Strategic Transformations in Nigerian Writing, Bloomington 1997, p. 162).

87

На семинаре, где я впервые обнародовал идею о литературоведении «из вторых рук», Сара Голстейн задала очень хороший вопрос в духе Кандида: «Вы решили полагаться на мнение других литературоведов. Отлично. Но что, если они ошибаются?». Мой ответ: если они ошибаются, то ошибаешься и ты, и это несложно выяснить, потому что в таком случае ты не находишь никаких доказательств – не находишь Гощило, Марти-Лопес, Соммер, Эвина, Жао, Иреле… И дело не только в том, что ты не находишь положительных доказательств; рано или поздно ты наткнешься на разнообразные факты, которые не в состоянии будешь объяснить, и тогда твоя гипотеза станет фальсифицированной, как говорил Поппер, и ты вынужден будешь ее отбросить. К счастью, пока что этого не случилось, и идея Джеймисона все еще в силе.

88

Хорошо, сознаюсь: чтобы проверить гипотезу, в конечном счете я все же прочел некоторые из этих «первых романов» («Приключения Миколая Досьвядчиньского…» Красицкого, «Маленького человечка» Абрамовича, «Не прикасайся ко мне» Рисаля, «Плывущее облако» Футабатэя, «Батуалу» Рене Марана, «Догисими» Поля Хазуме). Однако такое «чтение» не создает интерпретации, а всего лишь проверяет их: это не отправная точка для литературоведа, а конечный пункт. Кроме того, в этом случае ты уже не читаешь текст, а, скорее, читаешь с помощью текста, ищешь единицу своего анализа. Такого рода занятие ограничено рамками с самого начала, это чтение, лишенное свободы.