Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 11



Он, однако, забыл отметить, что причиной тому было внутреннее различие между национальной и международной гегемонией. Внутренняя гегемония – это система, в которой один класс или социальный блок правит другими. Однако в международной системе, сложившейся в Европе раннего Нового времени, ни одно государство не правило в этом смысле другим. Это исключалось самим определением территориального суверенитета. Конечно, принуждение всегда сохранялось в качестве угрозы, поскольку мир, по словам Гоббса, был всего лишь приостановкой войны; однако такое принуждение не было, да и не могло быть институционализировано так, как в репрессивном аппарате государства в рамках его внутренней юрисдикции. В то же время согласие обычно оказывалось по самой своей сущности гораздо более слабым элементом системы, будучи поиском всего лишь преимущества или влияния. Следовательно, гегемонии как сочетания принуждения и согласия всегда было намного сложнее достичь на международном уровне, где она оказывалась более неопределенной и метафорической, даже когда достигалась, чем на внутреннем.

Трипель был прав, когда жаловался на то, что за пределами Германии, где он получил образование, его формальное определение гегемонии не закрепилось, как и в том, что получившие распространение альтернативы имели определенный политический прицел. В период с Франко-прусской войны и до Версальского договора, а также после него «гегемония» получила хождение в том смысле, против которого Трипель выступал: как преобладание одного государства над всеми остальными, разрушающее любой баланс сил между ними, каковое разрушение было традиционным пугалом европейской дипломатии, впервые формализованном в Утрехте. В этом смысле «гегемония» с самого начала метила в Германию, а разглагольствовали о ней державы, которые потом образуют Антанту как союз против Германии. Ирония в том, что самой первой работой, в которой обрисовывались перспективы прусской гегемонии в Европе и которая вышла еще до конца 1871 года, была русская похвала ей. Поражение Франции и падение Наполеона III были не только причиной для удовлетворения – как отмщение французам за их роль в Крымской войне, но и, вопреки страхам многих соотечественников, благоприятным сдвигом в геополитической позиции России, который приблизил ее к центру Европы, смещавшемуся теперь из Парижа в Берлин [206][26]. Этот оптимистический взгляд просуществовал недолго. Во Франции, естественно, никаких колебаний не было: новая Германия с самого начала виделась угрозой. Накануне Франко-Прусской войны одна критическая работа о прусской гегемонии, написанная бывшим саксонским офицером, уже продавалась в Париже [2][27]. Англия реагировала медленнее, но через какое-то время ключевое слово «гегемония» все же проникло в знаменитый меморандум Эйра Кроу. Второй рейх, чье поведение по отношению к Британии с 1890 года можно было «со всей вежливостью» приравнять к поступкам профессионального шантажиста, похоже, «осознанно стремился к созданию немецкой гегемонии, сначала в Европе, а потом и в мире»[28]. Целиком и полностью одобренный Греем меморандум, предупреждавший о величайшей опасности, связанной с тем, что Германия может попытаться «расчленить Британскую империю и вытеснить ее», не предназначался для широкой публики. Английская дипломатия предпочитала знакомый язык, в котором было больше эвфемизмов. В последние часы перед Первой мировой войной текст в телеграмме Николая II Георгу V от 2 августа 1914 года был изменен британским послом, с готовностью предложившим свои услуги: требование помешать Германии «установить гегемонию над всей Европой» превратилось в просьбу помочь России и Франции «поддержать равновесие сил в Европе»[29].

Когда началась Первая мировая и страны Антанты объединились на поле боя, для обходительности уже не было причин. В 1915 году в Revue des deux mondes вышел довольно типичный обзор. После 1871 года «Европы, строго говоря, больше не было. Возникла гегемония, которая в силу фатального закона всякой гегемонии постепенно становилась орудием тирании и порабощения» – то есть Германия искала уже не «только гегемонии, но и господства, достигаемого поглощением и завоеванием». Но теперь рейх, поддавшись «всевозможным искушениям демона гегемонии», столкнулся со своим заклятым врагом. «Не было более благородного крестового похода, сотворенного логикой событий и избирательным сродством наций и рас, нежели тот, в котором против угроз и планов немецкой гегемонии выстроились старейшая из великих Романских держав, великая Славянская держава и Британская империя с ее союзником Японией – для защиты не только своих интересов, но и свободы Европы и мира, независимости двух несправедливо притесненных народов, подвергнувшихся нападению, а также бесстыдно попранного нейтралитета Бельгии, которая пожертвовала собой для защиты права и чести». Союзники, обладающие «моральным превосходством», объединены «чувством, что они представляют истинные идеалы человечества, что они соль земли» и могут снова дать Европе мир и свободу. «In hoc signo vinces! (Сим победиши!)», – к такому заключению пришел автор [49: 242, 255, 264, 271][30]. Когда война закончилась, вариаций на эту тему стало меньше. Кроче, писавший на рубеже 1930-х, завершил свою «Историю Европы в XIX веке» обширным обсуждением неумолимого стремления Германии к гегемонии как причины Первой мировой войны – будучи сторонником участия в ней Италии, он вряд ли мог предложить что-то другое, – но в то же время он оплакивал увлечение войной и нигилистический активизм, охватившие в тот период едва ли не все европейские страны [30: 324–331, 333–343][31].

После Версаля «гегемония» из официального дискурса выветрилась: у победителей не было интереса применять этот термин к самим себе. Но она не исчезла полностью, снова всплыв – обозначая на этот раз, как и можно было предвидеть, благодетельное лидерство, – в утверждениях, которыми пояснялся позитивный смысл договоренностей, заключенных победителями в рамках Лиги Наций. В авторитетном трактате по международному праву, написанном двумя самыми известными столпами либеральной юриспруденции того периода, Лассой Оппенгеймом и Гершом Лаутерпахтом, пояснялось, что «великие державы – это лидеры семьи народов и каждый прогрессивный шаг в правовом устройстве народов в прошлом был результатом их политической гегемонии», которая теперь впервые получила – в Совете Лиги – «правовое обоснование и выражение» [152: 244–245][32]. Этот коллективный авторитет, защищенный от упреков в частном национальном эгоизме, был довольно нечетким, что как раз и требовалось. Англо-американские власти отказывались от какого-либо особого статуса для себя. Корделл Халл заявил, не краснея, что Доктрина Монро «не содержит в себе ни малейшего следа предпосылки или тем более требования гегемонии со стороны США», тогда как Энтони Эден будет заверять, что Атлантическая хартия «исключает всякую идею гегемонии или лидерства в зоне влияния на Востоке или на Западе» [21: 1136, 1129]. Сам термин «гегемония», который послужил задаче, требующей окоротить претензии имперской Германии, теперь можно было отправить на пенсию.

У идеологии Антанты, кодифицированной в Лиге, будет длительная загробная жизнь, о чем свидетельствуют современные концепции «международного сообщества». Но она не смогла пережить свое время, не понеся урона. Накануне Второй мировой войны появилась работа, которая станет основополагающей, хотя далеко не все ее примут, для международных отношений как академической дисциплины, до той поры не известной. Ее автор Э. Х. Карр в молодости работал ассистентом британской делегации в Версале, в 1920-х – дипломатом в Риге, а в 1930-х – в отделе Лиги Наций в министерстве иностранных дел. Этот опыт позволил ему приобрести иммунитет к общепризнанным идеям либерализма Прекрасной эпохи, которые он некогда и сам разделял. Его книга «Двадцатилетний кризис» уничтожила иллюзию самой возможности естественной гармонии интересов в международной политике и подорвала морализм держав, охраняющих статус-кво, который превалировал в 1918 году. Карр, охвативший невиданный доселе спектр предметов – экономику, право, философию и политику, в которых он одинаково хорошо разбирался, и пользовавшийся тем, что еще в детстве познакомился со всеми основными языками Европы, предложил альтернативный взгляд на этот период истории, как и на вечные вопросы межгосударственных отношений.

26

Германия могла господствовать в Европе, не нанося ущерба России, поскольку последняя была одновременно европейской и азиатской державой, в отличие от Германии. Вместе они могли спланировать раздел Австрийской империи [206: V–VII, 350–351, 362–363]. Автор, преподававший в Киеве, был географом и историком, защитником староверов и писателем-энциклопедистом.

27

Вторая часть заголовка книги – «верное поражение Южной Германии в случае войны Франции и Германии»– в скором времени сбылась.

28



Memorandum on the Present State of British Relations with France and Germany. Foreign Ofifce, 1 January 1907. Кроу, которому было крайне важно сохранить беспристрастность, напомнив проформы ради, что это один из взглядов на намерения Берлина, далее продолжил: «Нет никакого смысла отрицать, что это вполне может быть верной интерпретацией фактов».

29

См. документы, обнародованные советским правительством и вышедшие в редакции Отто Хецша [84: 278–280]. Бьюкенен, английский посол, сообщил в Лондон, что продиктовал итоговый текст телеграммы.

30

Подобная риторика, конечно, была свойственна всем участвовавшим в войне империалистическим державам – таких же примеров полно и в Германии. Отличие лишь в том, что варианты Антанты, пусть и в несколько разбавленном виде, как пристало более прозаичному веку, встречаются в англо-американской литературе и сегодня, во французской – в несколько меньшей степени, редки – в итальянской и отсутствуют в русской.

31

Эта комбинация – все культуры были, увы, заражены, но Германия все равно виновна в развязывании войны – станет стандартным тропом либеральной историографии, широко распространенным и по сей день. Хотя книга Кроче была у Грамши к 1932 году в тюрьме, причем Сраффа предлагал ему изложить свои взгляды на нее, в своих обширных заметках о Кроче, составленных в этом году, Грамши не прокомментировал ее заключение, заметив лишь, что, начав с Реставрации, она уклонилась от какого бы то ни было рассмотрения революционного и наполеоновского периода, что немаловажно [59: 1227].

32

В соответствии с этой концепцией Доктрина Монро была торжественно включена в статью 21 Договора Лиги. Шмиттовский безжалостный анализ юридической структуры Лиги Наций, доказывающий, что она была начисто лишена связности, см. в его работе [164]. Называние ее «лигой» имело «чисто декоративный смысл, наподобие наименования многих фирм или гостиниц. Честный сторонник мира и взаимопонимания между народами оказался бы в положении благонамеренного европейца на современном курорте, вынужденного остановиться в „Отеле Европа“, а не в „Империале“» [164: 21].