Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 11



В историческом плане носителями гегемонии были государства. Какова же их природа? «Сущность государства – это, попросту говоря, власть». Что это значит для отношений между государствами? «Каждое сильное и здоровое государство будет стремиться к власти над другими государствами, будь то в грубой форме подчинения соседа или же в более утонченной форме расширения своего влияния на него». Гегемония представлялась у него «особенно сильной формой влияния» или, говоря точнее, формой власти, промежуточной между господством (Herrschaft) и влиянием (Einfluss) [184: 131, 140]. Она, выходит, является признанным лидерством, на которое согласились ведомые. Для подтверждения этой характеристики гегемонии Трипель особое внимание уделил Древней Греции – на античный мир приходится более половины его эмпирического материала, – начав свое описание гегемонии с пространной критики Шефера, который, по его мнению, неверно интерпретировал hēgemonia в качестве преимущественно военного по своей природе феномена, а не консенсуально-политического [184: 341–342][23].

Выбор греческих примеров как парадигмы для сюжета Трипеля привел к трем следствиям в его общей конструкции. Во-первых, союз – Bund – какого бы рода он ни был и как бы ни был создан, – стал предпочтительным эвристическим образцом, а может быть, и негласным условием выявления любой гегемонии; во‐вторых, такой выбор привел к тезису о том, что гегемония может существовать только в том случае, если рассматриваемые государства относятся к одному типу; наконец, и это не менее важно, он указывал на то, что гегемония может возникать только тогда, когда есть внешняя угроза (архетипическим примером оказывается Персия), способная вызвать добровольное объединение рассматриваемых государств, ведущего и ведомых. В результате общая линия повествования уклонилась в сторону аномалий, отдалившись от плоскости межгосударственных отношений, как они понимаются в нормальном случае. Предложенная Трипелем трактовка Рима, в значительной мере опирающаяся на Моммзена и ограничивающаяся Республикой, не могла оказаться слишком удачной, поскольку он приходит к выводу, что расширение Рима «после первоначальной неопределенности» предполагало не гегемонию, а «влечение к господству» [184: 484]. В Средние века гегемония фигурирует только на уровне внутреннего построения государства в англосаксонской Англии, Франции Капетингов, Германии Гогенштауфенов и России Рюриков. В Новое время внимание мимоходом уделяется лишь роли Голландии в Соединенных провинциях и наполеоновской Франции в Швейцарии и Рейнском союзе, а кульминация истории приходится на гегемонию Пруссии в создании единой Германии.

Из этого обзора исключаются все великие державы Европы, сменявшие друг друга. Подзаголовок книги Трипеля – «Книга о ведущих государствах» – не соответствовал содержанию. Испания, возможно, стремилась к гегемонии на континенте в XVI веке, а Франция – в XVII, однако они не сопротивлялись другим державам, а были, напротив, угрозой им, как Персия во времена Ксеркса или Дария, а потому обладали всего лишь «преимуществом» (Vormacht), не имея собственных последователей, а их претензии на господствующее положение были подорваны не чем иным, как реактивным воздействием европейского баланса сил, в те времена дирижируемого, но не управляемого Англией. Поскольку никогда не было долговременной внеевропейской угрозы, в Европе никогда не могло быть и гегемона. Также, вопреки Доктрине Монро, нельзя сказать, что США обладают реальной гегемонией в Латинской Америке, поскольку державы Старого Света давно не представляют никакой опасности для Нового Света. Еще сложнее было вообразить себе какую-то глобальную гегемонию – против кого могла бы объединиться планета в целом? Что касается империализма, его нельзя смешивать с гегемонией. Конечно, он временами мог приводить к гегемонии, если завоеванное общество соглашалось с выгодами внешнего правления, и неверно думать, будто империализм всегда требовал военных действий или применения насилия: британское непрямое правление или же американская долларовая дипломатия доказали обратное. Но империя и гегемония – разные явления: гегемония опирается на добровольное подчинение[24].

За теоретическим эффектом книги Трипеля, которая сняла с гегемонии обвинение в насильственном характере, скрываются две взаимосвязанные политические задачи. Первая состояла в том, чтобы отполировать щит Пруссии. Кульминацией повествования становится гимн «смелому» поведению Пруссии, объединившей Германию и посрамившей тем самым Трейчке, – мирному и консенсуальному внутри страны, корректному по отношению к общим внешним врагам. Пруссия, по его словам, «возвышается над всеми гегемониями в истории», «синтезирует противоположности в высшее единство», «одновременно косвенное и прямое, фактическое и правовое, фрагментарное и полное, корыстное и альтруистическое, плюральное и федеральное» и т. д. [184: 565, 553]. Второй мотив состоял в опровержении клеветы на Второй рейх, которая изображала его, неверно используя сам термин «гегемония», в качестве державы, правящей гегемонической системой в Европе, что было главным пунктом пропаганды Антанты в Первую мировую, попавшим даже в «Историю Европы в XIX веке». Короче, автора во всех иных отношениях вполне просвещенного. Какие, собственно, сторонники имелись у императорской Германии в те годы? У Трипеля были все причины не забыть это время. Во время Первой мировой он был одним из наиболее горячих сторонников аннексии, продолжавших требовать присоединения территорий на востоке даже в 1918 году, когда другие, поначалу выступавшие не менее патриотично, давно уже призывали к миру без изменения границ.

Однако опровергнуть связи гегемонии с силой было не так-то просто. Излагая свою теоретическую таксономию, Трипель был вынужден признать, что границы между гегемонией и господством порой стираются. Моммзен ошибся, когда сказал, что чистая гегемония не могла бы сохраниться, однако, если говорить об истории, гегемония действительно часто становилась «поглощающей», заканчиваясь господством [184: 145–146]. На самом деле и его собственная конструкция не смогла избежать возвращения вытесненного. Ведь «сильнейшим средством гегемонического влияния» на другое государство является вмешательство в его дела – в том числе «„вооруженная“ интервенция, применяемая, к примеру, для того, чтобы подавить восстание», с которым местные правители сами не справились. Примером может быть австрийская интервенция в Италии во времена Реставрации, которая была узаконена протоколом Троппаусского конгресса. Еще один пример – американская интервенция на Карибах и в Центральной Америке. Подобные меры могут быть как временными, так и постоянными, однако и в том, и в другом случае они были в равной мере выражением гегемонии, что показала американская военная оккупация Никарагуа в 1920-х [184: 237–240][25]. Соответственно, Трипель – консервативный националист, но не нацист – закончил книгу похвалой фюреру как государственному деятелю, который, аннексировав Австрию и Судетскую область, осуществил наконец давнюю мечту о действительно едином государстве, проникнутом духом Пруссии.

Следовательно, теоретизация гегемонии у Трипеля страдала от той же неустойчивости, что и у Грамши, хотя и по-своему, поскольку отправлялась от антитетической точки зрения. В обоих случаях результат отклонялся от намерения, пусть и в двух противоположных направлениях: к незаметному стиранию принуждения в текстах итальянца и к непреднамеренному возвращению к нему в трактате немца. Этот контраст был связан с таксономиями обоих. По Трипелю, гегемония является типом власти, располагающимся между «господством» и «влиянием» – гегемония сильнее влияния, но слабее господства. Тогда как, по Грамши, гегемония – более сильная и устойчивая форма власти, чем господство. Это различие не было случайным. У него была структурная причина, отражавшая первичную фокусировку двух этих мыслителей – межклассовые отношения в рамках государства в случае Грамши и межгосударственные отношения у Трипеля. В немецкой традиции, которая объединяла Трипеля со Шмиттом и которая после Второй мировой войны была унаследована ведущими юристами Германии, представлялось вполне очевидным то, что исторически сила в межгосударственных отношениях всегда важнее согласия. Действительно, как отметил Трипель, на международном уровне всегда есть искушение или тенденция, заставляющая любую гегемонию развиваться, превращаясь в господство как максимальную форму власти.

23





Здесь он порицает Шефера помимо прочего за молчаливое согласие со шмиттовской концепцией политического, отвергаемой Трипелем. Шеферу было несложно предоставить со всей вежливостью дополнительные доказательства того, что в Греции гегемония соответствовала его описанию, являясь военным командованием союзом городов, превращающимся затем в более общее господство. См. его уважительную, но критическую в этом отношении рецензию на книгу Трипеля [205: 370, 380–383].

24

Это был еще один момент, из-за которого Шмитт раскритиковал Трипеля [165: 513–514]. По Шмитту, «империализм всегда означает еще и гегемонию», которая в Новое время получает характерное применение в практиках вмешательства, образцовой санкцией которого стала Доктрина Монро, а основными примерами— американские экспедиции на Карибы и в Центральную Америку, а также акции британцев в Египте и французов в Малой Антанте вместе с их оправданиями [166: 169–174 и далее].

25

Американский рецензент книги Трипеля, в остальном восхищающийся ею, не мог сдержать досады, вызванной этим выпадом: «Он доходит до того, что рассматривает вооруженную интервенцию в качестве одной из форм, в которых может найти выражение „подлинная гегемония“! У нас есть все основания спросить, как такого рода „руководство“ отличается от brutum factum властного отношения, основанного на чистой силе» [79: 601]. Автор этих строк, эмигрант Джон (первоначально— Ганс) Херц станет после войны важным американским теоретиком международных отношений реалистического направления. О книге Трипеля как выдающемся исследовании гегемонии он вспомнит двадцать лет спустя [80: 114].