Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 46

«Обязательное и приятное письмо ваше, – писал Петр Алексеевич[274], – имел честь получить. Портрет, требуемый вами, был у меня миниатюрный, но когда меня обокрали, тогда и он украден. Есть еще у одного моего приятеля масляный, хотя не очень сходный. Я с сего же почтою писал к нему, чтобы его ко мне прислал, и как скоро получу, в угодность вашу к вам доставлю. Изволите писать, что вы к подлиннику привязаны… Прилепление ваше к нему разрисовало портрет его, ежели можно сказать, пристрастно».

«Подвигов героя вашего не видал я ни разу ни в реляциях, ни в газетах, которые наполнены генералами Винценгероде, Тетенборном, Чернышевым, Бенкендорфом и проч. и проч. Герой ваш был начальник штаба, потом командующий артиллериею, наконец дивизионным начальником, а теперь, благодаря Бога, опять корпусный командир. По привязанности вашей, вы возбудили господ граверов, и я крайне сожалеть буду, если они будут внакладе; не надеюсь, чтобы много было охотников разбирать оные портреты»[275].

Если, с одной стороны, Ермолов был популярен в армии и имел множество поклонников, то, с другой стороны, имел и множество врагов, преимущественно в высших слоях общества. Причиною тому был язык, неудержимый до колкости. Алексей Петрович еще в молодости, в чине полковника, не стеснялся в выражениях. На замечание, что лошади его роты дурны, он отвечал Аракчееву при многих посторонних: «к сожалению, ваше сиятельство, участь наша часто зависит от скотов»[276]. Это возражение послужило поводом к нерасположению всесильного тогда инспектора артиллерии, весьма долго преследовавшего Алексея Петровича. Последний имел тот важный недостаток, по которому он не признавал подчиненности и чинопочитания: чем выше было поставлено лицо, с которым приходилось иметь дело Ермолову, тем сношения его с ним были более резки и колкости более ядовиты.

– Главнокомандующий (Барклай-де-Толли), – говорит сам Ермолов, – терпеливо выслушавший мое возражение, простил горячность, по незнанию моему обращаться с людьми, и я заметил, что он часто удивлялся, как я, дожив до лет моих, не перестал быть Кандидом!

Алексей Петрович постоянно видел в себе превосходство перед другими и потому почти всегда, обращаясь с старшими себя с презрением, осыпал их меткими остротами и замечаниями. Когда он был еще полковником, то один из генералов сказал: «Хоть бы его скорее произвели в генералы, авось он тогда будет обходительнее и вежливее с нами».

Однажды, во время кампании 1812 г., Барклай-де-Толли приказал образовать легкий отряд. Ермолов назначил Шевича начальником отряда, в состав которого вошли казаки, бывшие под начальством генерала Краснова. Шевич оказался моложе Краснова. Платов, как атаман, вступился за своего подчиненного и просил Ермолова разъяснить ему: давно ли старшего отдают под команду младшего, и притом в чужие войска?

– О старшинстве Краснова я знаю не более вашего, – отвечал Ермолов, – потому что из вашей канцелярии еще не доставлен список этого генерала, недавно к нам переведенного из черноморского войска. Я вместе с тем должен заключить из слов ваших, что вы почитаете себя лишь союзниками русского государя, но никак не подданными его.

Казаки обиделись таким ответом, и правитель дел атамана предлагал возражать Ермолову.

– Оставь Ермолова в покое, – отвечал Платов, – ты его не знаешь: он в состоянии с нами сделать то, что приведет наших казаков в сокрушение, а меня в размышление[277].

Алексей Петрович сознавал в себе недостаток сдержанности. Он сам признавался, что порывчивость его характера – «верный признак недостатка во мне благоразумия, которому многие в жизни неприятности должны были научить меня и которому, во сто раз умноженные, знаю я, что не покорят». Сознавая свои ошибки тогда уже, когда сказанного нельзя было воротить, он сознавал также и то, что не в состоянии удержать себя от необузданной вспыльчивости и едкости.

Чем шире была деятельность Ермолова, тем на большее число лиц распространялись его остроты и тем больше он приобретал себе врагов. Генералы, носившие иностранные фамилии, и в особенности немцы, не терпели его, потому что он, с редким постоянством и ожесточением, преследовал их с самых юных лет и с первых дней службы. Граф Аракчеев, рекомендуя Ермолова в 1815 г. как человека, вполне достойного звания военного министра, сказал императору Александру в Варшаве:

– Армия наша, изнуренная продолжительными войнами, нуждается в хорошем военном министре; я могу указать вашему величеству на двух генералов, которые могли бы в особенности занять это место с большою пользою: графа Воронцова и Ермолова. Назначению первого, имеющего большие связи и богатства, всегда любезного и приятного в обществе и не лишенного деятельности и тонкого ума, возрадовались бы все, но ваше величество вскоре усмотрели бы в нем недостаток энергии и бережливости, какие нам в настоящее время необходимы. Назначение Ермолова было бы для многих весьма неприятно, потому что он начнет с того, что перегрызется со всеми; но его деятельность, ум, твердость характера, бескорыстие и бережливость его бы вполне впоследствии оправдали[278].

Так составилось мнение об Алексее Петровиче как о человеке неуживчивого характера; мнение это поддерживалось в высших слоях общества, и многие сторонились его, из боязни попасть на язык… Язык был причиною многих неудовольствий, перенесенных Ермоловым по службе, так что, на верху своей славы, он думал оставить службу, не представлявшую ему ничего приятного. В откровенном и дружеском письме к А.В. Казадаеву он хорошо сам рисует свое положение в армии и отношения к окружавшим его лицам. «Напрасно стал бы я искать извинений, – писал он[279], – в том, что не писал тебе. Скажу правду: пустого писать не хотел, а о деле не смел. Представился верный случай[280], и я душевно рад говорить с другом, от которого никогда не укрывал чувств моих.

Мы отдыхаем не после побед, не на лаврах – отдыхаем после горячего начала кампании. Перемирие положило на нас узы бездействия; скоро оно кончится, и нет сомнения, что действия начнутся с жестокостью. Многие думали, что перемирие сие поведет к миру. Обольщенные надеждою на содействие австрийцев мнили, что они дадут мир Европе. Дипломаты наши как неким очарованием уповали нас, но кажется, что нельзя уже обманываться, а остается только благодарить ловкость дипломатов за продолжительный обман. Австрийцы, кажется, уже не союзники нам. Наполеон господствует над ними страхом, над Францом II родством и законом, к которому привязан он с возможным малодушием.

Перемирие дало нам время усилить нашу и прусскую армии значительно, но я думаю, что Наполеон еще с большею пользою употребил время. Недавно еще верили мы, что когорты его не согласятся перейти Рейн, набраны будучи для внутренней отечества обороны; что не посмеют предстать перед лицо наше и что страх и ужас в сердце их. В Люцене встретили мы силы превосходные. Сражению дан был вид победы; но, поистине, она не склонилась ни на ту, ни на другую стороны. Мы остались на поле сражения и на другой день отступили. Армия прусская, потеряв много, имела нужду устроиться, и граф Витгенштейн не видал возможности противустать на другой день. Далее и далее, мы перешли Эльбу и перенесли с собою неудачи. Под Бауценом решились дать сражение. Многие полагали выгоднее отступить, в ожидании, что австрийцы начнут действовать и что неприятель, следуя за нами, удобнее даст им тыл свой. Многие из самого преследования неприятеля уразумевали, что Наполеон, без уверенности в австрийцах, не шел бы с такою дерзостию и так далеко. Бауценское сражение было плодом дерзости людей, счастием избалованных. Граф Витгенштейн желал его; Дибич, достойнейший и знающий офицер, поддерживал его мнение. Говорят, что Яшвиль уверял в необходимости сражения. Могущество Витгенштейна облекло Яшвиля в великую силу; государь приписывает ему сверхъестественные дарования и с удивлением говорит о нем; сказывают, что он был причиною сего сражения. Оно было не весьма кровопролитно; артиллерия играла главнейшую роль; атак было весьма мало или почти не было, а потому и потеря умеренная. Неприятель, искусным движением войск своих, может быть и превосходством сил, а более, думаю, Наполеон, поверхностью искусства и головы, растянул нас чрезвычайно и ударил на правое крыло, где Барклай-де-Толли, с известною храбростию и хладнокровием, не мог противиться.





274

Казадаеву, от 4 января 1814 г.

275

Впоследствии, когда портрет был уже издан, старик, получив один экземпляр его, был в восторге. «Примите, – писал он, – почтенный мой благодетель, живейшую мою благодарность за подарок. Вы бы не могли меня ничем облагодетельствовать, кроме сего подарка. Выгравирован прекрасно; искусство приносит честь художнику, но сходство меня удивило. Я знаю, что он не дает с себя снимать портрета, за что у нас и ссора бывала; чтобы украсть так сходство, это искусство удивительное…» (Письмо от 22 ноября 1817 г.).

276

«Русский вестник», 1864 г., № 5, с. 250.

277

«Русский вестник», 1863 г., № 9, с. 179.

278

Слова графа Платова, присутствовавшего при этом разговоре. См. Сочинения Дениса Давыдова, ч. II, издание четвертое, с. 88.

279

Письмо это без г., месяца и числа. По содержанию своему оно должно быть отнесено не ранее как к концу 1813 г. и носит на себе характеристичную пометку рукою Ермолова: «Прошу изодрать письмо».

280

Он отправил письмо со своим адъютантом, капитаном Поздеевым.