Страница 8 из 11
– Стой! – кричат за спиною.
Останавливаюсь. Подхожу. Кто-то с силой втягивает меня в окопчик за рукав.
– Куда шел? – зло спрашивают.
Я объясняю.
– А ты знаешь, что там немцы? Еще бы сто метров…
Мне объясняют. Это наш передовой дозор, оказывается. Потом меня долго ведут в землянку. Командир полка читает донесение и посматривает на меня. И я чувствую себя тщедушным и маленьким. Я смотрю на свои не очень античные ноги, тоненькие, в обмотках. И на здоровенные солдатские ботинки. Все это, должно быть, очень смешно. Но никто не смеется. И красивая связистка смотрит мимо меня. Конечно, если бы я был в сапогах, в лихой офицерской шинели… Хоть бы дали чаю. Я бы посидел за этим столом из ящика. Я бы сказал этой красавице о чем-нибудь таком… Конечно, у меня такой вид…
– Идите на батарею, – зло говорит командир полка, – и скажите вашему командиру, чтобы он таких донесений больше не посылал.
Он делает ударение на слове «таких».
– Хорошо, – говорю я. И слышу тихий смех красивой связистки. Она смотрит на меня и смеется.
– Вы давно в армии? – спрашивает полковник.
– Месяц.
– В армии нужно отвечать не «хорошо», а «есть»… и потом, это… носки вместе, пятки врозь…
– Сено-солома, – говорит кто-то из темноты угла.
– Я знаю, – говорю я. И выхожу. Почти бегу.
Опять степь. Идет снег. И тишина. Как-то даже не верится, что это фронт, передовая, что рядом опасность. Теперь-то уж я не собьюсь с пути.
Представляю, как смешно я выглядел: расставленные ноги, и руки в карманах шинели, и пилотка, натянутая на уши. А эта красавица… И даже чаю не предложили… Коля Гринченко, когда говорит с офицерами, всегда чуть улыбается. И очень изящно козыряет и говорит при этом: «Так точно». А мне слышится: «Приказывай, приказывай. Я-то тебя насквозь вижу». Он-то видит. А ботинки у меня здоровенные. Это даже хорошо. Увесистая мужская нога. И снег хрустит. Мне бы только шапку ушанку, и я не выглядел бы таким жалким. Вот сейчас приду, доложу. Напьюсь горячего чаю. Посплю. Теперь я имею право.
За спиной у меня автомат, на боку – две гранаты, с другого бока противогаз. Очень воинственный вид. Очень. Кто-то сказал, что воинственность – признак трусости. А я трус? Когда в восьмом классе мы поссорились с Володькой Аниловым, я первый крикнул ему:
– Давай стыкнемся! – и мне стало страшно. Но мы пошли за школу. И товарищи окружили нас. Он первый ударил меня по руке.
– Ах так?! – крикнул я и толкнул его в плечо. Потом мы долго ругали друг друга, не решаясь напасть. И вдруг мне стало смешно, и я сказал ему:
– Послушай, ну я дам тебе в рыло…
– Дай, дай! – крикнул он и выставил кулаки.
– Или ты мне дашь. Кровь пойдет. Ну какая разница?
Он вдруг успокоился. Мы пожали друг другу руки по всем правилам. Но потом дружбы уже не было.
Трус я?
Вчера на рассвете мы остановились среди этих вот холмов.
– Все, – сказал лейтенант Бураков, – прибыли.
– Что это? – спросили его.
– Это передовая.
Он впервые был на фронте, как и мы все, и поэтому говорил торжественно и с гордостью.
– А где немцы? – спросил кто-то.
– Немцы там.
«Там» виднелись холмики, поросшие кустарником, реденьким и чахлым.
И я подумал, что мне совсем не страшно. И удивился, как это лейтенант так просто определил позиции врага.
– А ты красивый, – говорит Сашка Золотарев.
Я бреюсь перед осколочком зеркала. Брить нечего. В землянке холоднее, чем на дворе. Руки красные. Нос красный. Кровь красная. Пока брился, весь изрезался. Разве я красивый? Уши врозь. Нос картошкой.
Для чего я бреюсь? Вот уже три дня на передовой, и ни одного выстрела, ни одного немца, ни одного раненого. Для чего же я бреюсь? Вчера под вечер у входа в нашу землянку остановилась та самая красивая связистка.
– Привет, – сказала она.
А я посмотрел на нее и понял, что я небрит. Я увидел себя в ее глазах. Я словно отразился в них. Большие такие глаза. Цвет я не запомнил. Я кивнул ей.
– Как жизнь? – спросила она.
– Идет, – сказал я мрачно.
– А что это ты такой хмурый? Не кормили, что ли?
Я достал папиросы.
– Ого, – сказала она, – папиросы.
– Тебе что, делать нечего? – спросил я.
– Давай покурим, – сказала она. И сама взяла из пачки папиросу.
Мы курили и молчали. Потом она сказала:
– А ты совсем еще малявка, да?
– Что это значит?
– Это рыбка, которая только из икры.
Я полез в землянку, а она смеялась вслед.
– Приходила Нинка? – спросил потом Коля Гринченко.
– Да. А ты ее знаешь?
– Я всех знаю, – сказал он.
Вот я побрился. У меня еще есть папиросы. Я чувствую, что она придет. И я расстегнул воротник гимнастерки. Пусть у меня будет лихой вид. И я расстегнул шинель и засунул руки в карманы. И встал за ящик с минами так, чтобы не видно было обмоток.
Кто я? Я боец, минометчик. У нас полковые минометы. Я рискнул жизнью. Может быть, чудо, что меня еще не ранили. Приходи, связистка, штабная крыса. Приходи, я угощу тебя папиросами. Приходи, может быть, завтра лежать мне, раскинув руки…
– А ты красивый, – говорит Сашка Золотарев. А я сплевываю и отворачиваюсь. Может, он смеется. Но губы мои, губы мои расползаются.
Сашка соскабливает глину с ботинок палочкой, потом покрывает ботинки толстым слоем тавота.
Придет Нина или не придет? Я скажу ей: «Привет, малявка…» Мы покурим с ней. Потом будет вечер. Если это война, то почему не стреляют? Ни одного выстрела, ни одного немца, ни одного раненого.
– А почему никого из начальства нет? – спрашиваю я.
– Совещаются, – говорит Сашка.
Хорошо, что я все-таки высокий и не такой толстый, как Золотарев. Если бы мне шинель по росту!
Приходит Коля Гринченко. Очаровательно улыбается и говорит:
– Старшина – гад. Себе жарит яичницу, а мне концентрат дает, – и смотрит на нас с Сашкой.
– Не шуми, – говорит Сашка.
– Это ему не тыл, – не унимается Коля, – здесь ведь разговор короткий. В затылок – и привет. И не узнают.
– Пойди скажи ему об этом, – говорит Сашка. А старшина стоит за Колиной спиной, и на подбородке у него сияет жирное пятнышко.
– Понятно, – говорит он.
Все молчат. Он поворачивается и уходит в свою землянку. Все молчит. У Сашки блестят ботинки, как подбородок старшины. У меня вспотели ладони. Коля Гринченко красиво улыбается. А из землянки старшины и в самом деле тянет глазуньей.
– Глазунья хороша с луком, – говорит Сашка.
Приходит Шонгин. Это старый солдат. Он знаменитый солдат. Он служил во всех армиях во время всех войн. Он в каждую войну доходил до передовой, а потом у него начинался понос. Он ни разу не выстрелил, ни разу не ходил в атаку, ни разу не был ранен. У него жена, которая провожала его на все войны.
Приходит Шонгин и ест редис. И молчит.
– Откуда редиска?!
Шонгин пожимает плечами.
– Дай редисочки, Шонгин, – просит Сашка.
– Последняя, – говорит Шонгин.
Хорошо, когда нет начальства. Никто не командует, никуда не гонят. Как я шел с пакетом! Ведь это же черт знает что… Как будто Колю Гринченко не могли послать. В семнадцать лет мой отец создавал в подполье комсомол, а я стою, сутулый и смешной, и я ничего не создал, а только хвастаюсь своим благородством, которого, может быть, и нету…
А Шонгин достает редисочки одну за другой. Красные шарики летят в рот, хрустят.
– Шонгин, дай редисочки, – прошу я.
– Последняя, – говорит Шонгин.
Я загадываю: если Шонгин достанет еще редиску, Нина придет. Шонгин лезет в карман. Достает кисет. Не придет. И вдруг Коля говорит:
– Вот и Ниночка…
Я оборачиваюсь. С невысокого холмика спускается она. Рядом с ней незнакомая связистка. Нина идет легко. Шинель застегнута на все крючки. Шапка ушанка… ах! Какая у нее ушанка!.. Она немного набекрень. Привет, малявка! Все смотрят в ее сторону, все. Она идет.
– А-а-а! – это Шонгин кричит. – А-а-а! – и падает. И Сашка падает. И Коля Гринченко.