Страница 3 из 28
Ада убегала под стены замка и, как слепая, ощупывала камни, отыскивая знакомые лица. Она прижималась к камням спиной и чувствовала их поддержку. В такие дни ей казалось, что внутри нее еще кто-то есть, живой и теплый. Опустившись на траву, уже тронутую желтизной, она ощущала себя сказочной принцессой в заколдованном городе.
В детстве ей никто не читал на ночь сказок. Иногда днем, в игровой, воспитательница снисходила к малышам и брала в руки книгу Андерсена или братьев Гримм, но слова сеялись как бисер, и смысл историй терялся в рыжих волосах куклы, которую нужно было успеть расчесать, пока игрушку не отобрал тот, кто сильнее, тот, у кого на куклу больше прав. Но прекрасные принцессы, колдуны, колдуньи, принцы, лишенные наследства, все равно проникали в ее сердце – через кожу в кровь, странствуя по сосудам и капиллярам. Хотя маленькая Ада знала, что сказки не становятся явью. Их придумывают, чтобы не так страшно было жить на свете.
В школе-интернате, где она воспитывалась, все мечтали о том, как вырастут и станут космонавтами, телеведущими, певицами и просто счастливыми людьми. В интернате для детей постарше уже никто ни о чем таком не мечтал, знали, что их потолок – ПТУ, если в психушку не запрут на всю жизнь. А запереть могли за пустяк: за грубость воспитателю, за курение в спальне после отбоя, за торопливый и неумелый оральный секс на лестнице, ведущей в подвал.
В дошкольном детском доме можно было пофантазировать если не о своем распрекрасном будущем, то о родителях. В интернате же с этими выдумками пришлось расстаться. Когда становишься старше, вдруг понимаешь, что тебя не забыли на скамейке в парке, не выкрали злобные и страшные бандиты (пираты, гангстеры, пришельцы – нужное подчеркнуть), ты не наследница мультимиллиардера, которую злобная тетка отослала с глаз долой, чтобы самой наслаждаться наследством и особняком на тысячу комнат, ты не принцесса из сказки, не волшебница, которой стоит только закрыть глаза и сильно-сильно захотеть оказаться в другом месте, подальше от рвотно-зеленых стен и мерзких воспиталок в белых халатах, и желание сбудется. Ты понимаешь, что родители тех, кто живет рядом, те еще сволочи, отбросы общества: алкоголики и проститутки, бессердечные и бездумные, как кукушки. Или еще хуже – люди, пожелавшие остаться неизвестными.
Ада до последнего не верила, что ребенок может остаться один-одинешенек. Есть ведь где-то мама и папа… Ладно, допустим, папа известен не всегда. Мужчины – летучее племя. Воины, дебоширы, странники… Но мама?! Она ведь носила тебя в глубине своего тела. Она поддерживала в тебе жизнь. В конце концов, она произвела тебя на свет! Разве после этого она сможет навсегда расстаться с ребенком? Злой рок… Злые люди… Маму Ада оправдывала до последнего. Ей пообещали, что в шестнадцать лет она узнает кое-что о матери, и девушка гадала, что же ей откроется – имя, адрес, род занятий…
– Любка-то? – переспросила раздутая синюшная женщина, сидевшая под окнами по тому самому адресу, что значился в роддомовских документах и тайно кочевал из интерната в интернат в личном деле Ады Борониной. – Давно сдохла, шалава. С хахелем очередным что-то не поделила – он ее и пришиб.
На кладбище, через край наполненном памятниками и крестами, рос один единственно важный деревянный крест. Ада стояла возле него и не понимала, нужно ли ей плакать. Так и стояла, без особых эмоций уткнувшись взглядом в жестяную табличку с датами жизни и именем покойной: Любовь Боронина. Без фотографии.
Вечером, как на поминках, стояла возле дома, смотрела на подогретые электричеством окна и думала, что ведь могла бы жить здесь, возвращаться из школы, со свиданий, из театра, с концерта. Вот почему у детей, гоняющих в темноте на велосипедах, или у собравшихся на лавочках с пивом подростков есть дом, а у нее нет?
Им за что?
А ей за что?
В Гонконге они провели три недели. Ашера она видела за это время раз пять. И каждый раз – ночью, каждый раз – в темноте. В Нью-Йорке пробыли десять дней. Он нашел свободный вечер, и они даже сходили в театр на Бродвее, на какую-то ультрамодную постановку. Ада чуть не сгорела со стыда, потому что Ашер весь спектакль хохотал, как ненормальный, в то время как публика в зале настороженно молчала – пьеса была глупая и совершенно не смешная. Смех у Ашера был необычный, замешенный не на улыбке, а на раздражении. Он смеялся, как лаял бы волкодав, по крайней мере, так казалось Аде.
Потом их ожидала скачка по европейским столицам. Нигде они не задерживались дольше чем на одну ночь. Ада не успевала ни осмотреться, ни погулять. И наконец, во Флоренции они остановились на роскошной вилле, которую последний раз перестраивали в XVII веке, а латали и подновляли после Второй мировой войны…
Флоренция, вопреки названию, не встретила их в цвету, она была рыжей, осенней. Со стен виллы на Аду безразлично взирали призрачные герои облупившихся средневековых фресок. Здесь давно никто не жил. Пахло плесенью, к тому же комнаты редко проветривали, но Аде нравился этот запах – он напоминал о море. Пожалуй, если бы она выбирала место, где жить, то предпочла бы домик у моря или океана, чтобы следить за перекатами басовитых волн и засыпать под мерный плеск воды, которая, как известно, точит все, даже камень.
Ада была так рада ноябрьскому солнцу Флоренции, более теплому, чем питерское солнце весной. Протягивала бледные руки к свету, как чахлые ростки, но помнила – тонкая кожа моментально обгорает. Лежала в шезлонге у бассейна при полном облачении: в легинсах, просторном вязаном свитере, широкополой шляпе, прикрывающей даже плечи, и очках – громадинах на пол-лица.
Ашер… Когда она думала о нем, что-то внутри сжималось в тугой комок. Его невозможно было понять. Его нельзя было приручить. Вежливый с ней днем и грубый – ночью, он не знал жалости. Ада же от излишка гордости не выказывала своих истинных переживаний – ни страха, ни неудобства.
Вот только бы он хоть изредка оставался ночевать у нее в спальне. Тяжело засыпать одной. Она слишком долго спала одна – в детском доме, в интернате. Самым страшным был час отбоя, когда нужно заснуть, а ты не можешь из-за колючей тревоги за свою судьбу. Днем тревога затихала, сворачивалась ежовым клубком где-то в области живота, но стоило вспомнить о ней – колола. К счастью, было много отвлекающих дел: подъем, еда, прогулки, уроки. Лишь иногда застынешь с колготками, до половины натянутыми на одну ногу, и прислушиваешься, скребет – не скребет? Да, вот она, тревога, ощетинилась сотней игл. Под упреком нянечки, едким как кислота, вскакиваешь, одеваешься быстро-быстро – и бегом на улицу: носиться, висеть вниз головой на турниках детской площадки, кататься с горки, зарываться по локти в песок. Еще, еще, быстрее и быстрее, чтобы вертелись перед глазами лица, чтобы их размыло до плоскости ноздреватого блина, до неузнаваемости, чтобы слиться с этим миром, забыть о своем одиночестве, об отличии от тех, у кого есть родители.
Но ночью тебе некуда бежать в темноте общей спальни, где детей много, а в кровати ты одна. И никто не возьмет тебя на руки. Если нянечка случайно потреплет по голове, то жалость эта не добром – злом для тебя обернется: так и будешь ждать повторения этой мимолетной ласки и думать больше ни о чем не сможешь, сожалея, что не была к ней готова.
Ада думала, что вылечить ее от бесконечной жажды ласки можно, если обнять и не отпускать долго-долго, может быть, даже не дней, а лет. А тут Ашер, который не хочет спать с ней в одной постели.
Очень часто он уезжал на два дня, на четыре, иногда на пять. Ада радовалась – в такие дни вилла принадлежала ей одной. Домработница Лючия была не в счет, так же как и те, кто жил в домике для гостей, молчаливые печальные мужчины – они работали на Ашера Гильяно и казались Аде рабами, сосланными на галеры.
Она не думала, что их с Ашером отношения продлятся долго. Рассчитывала перезимовать в теплом климате и к лету вернуться обратно, в Петербург. Знала – Ашер не станет ее удерживать. Но предпочитала не думать об отъезде. «Ты во Флоренции, – говорила она себе. – В Тоскане, на родине Гуччи, вина и искусства. Наслаждайся, пока не отняли».