Страница 22 из 43
«На этом моя запись прерывается, – пишет Яхонтов. – Видно, не хватило сил, так как почерк последних строк все более неровный и трудно разбираемый». В тот же вечер 21-го «единомышленные» между собой министры (т.е. весь Совет, за исключением Горемыкина и Хвостова; болевший Рухлов не принимал участия в обмене мыслями последних дней) собрались на квартире у Сазонова для заслушания составленного Самариным проекта письменного обращения к Царю. Он был подписан всеми, за исключением Поливанова и Григоровича, так как было признано, что в «тяжелую минуту войны военный и морской министры не имеют права… рисковать увольнением… по причине политического характера61. Письмо решено было доставить Царю после заседания в Зимнем Дворце, где на другой день утром должны были собраться представители четырех Особых Совещаний (по обороне, транспорту, продовольствию и топливу – они созданы были при соответствующих министерствах с участием представителей «общественности»).
На собрании 22-го в Зимнем Дворце Царь произнес речь, составленную Кривошеиным. В этой речи было подчеркнуто, что задача по снабжению армии вверена отныне представителям общественных организаций… После царской речи председатель военно-морской комиссии Гос. Думы Шингарев вручил монарху «всеподданнейший доклад» (подписанный всеми членами Комиссии – в числе их был Марков 2-й), в котором представители общественности в день отъезда Николая II в Ставку высказывали все то, что «наболело в русском народе», «от чего кровью обливается наше сердце и что смущает ум». Доклад говорил о «преступной нерадивости» и «разъединении власти», которое привело к «грозным последствиям», – и тем не менее «в самых скорбных и горячих речах» «представителей народа» не раздалось «ни единого слова о заключении мира». «Только непререкаемой царской властью, – заключал доклад, – можно установить согласие между Ставкой Вел. Князя верховного главнокомандующего и правительством. Царь может побудить к напряжению всех усилий огромной и мощной страны, желающей победить ценою всяческих жертв… Только Царь может повелеть, чтобы на ответственные должности выбирались те, кто уже выказал свои доблести в боях, а не люди, часто неспособные вести тяжелое дело войны. Царь может призвать все силы великой России, чтобы создать те непреступные преграды, которые одна за другой будут защищать родину до того предела, где Провидению угодно будет даровать нам окончательную победу над истощенным нашим упорством врагом»62.
Как должен был воспринять Николай II доклад с таким усиленным ударением: «только Царь может»? Это было очень далеко от тех страхов, которые рисовали растерявшиеся министры, – несколько позже об этих министрах А. Ф. писала мужу: «Приходится быть лекарством для смущенных умов, подвергающихся действиям городских микробов» (4 сент.). Вывод мог быть только один – решение, принятое Царем, правильно. И потому коллективное письмо министров, прочитанное Императором в вагоне при возвращении в Царское63, не могло оказать никакого воздействия. Дежурный тогда флигель-адъютант Саблин передавал Поливанову, что письмо «произвело впечатление». Очевидно, совсем не то, на которое рассчитывали подписавшие его. Метод «величайшей осторожности» привел к тому, что «историческое» письмо, на которое возлагал надежды Щербатов и которое должно было заставить, по его мнению, Царя серьезно задуматься над вопросом, было составлено не в надлежащих тонах и по внешности и по существу. После того, что говорилось в Совете министров инициаторами коллективного выступления, самаринский текст – «смелое и откровенное обращение» – яркостью не отличался: трагического «совершавшихся событий», тревожного сознания «грозных» предзнаменований в нем не чувствовалось или не чувствовалось в достаточной мере… «Мы опасаемся, что В. И. В. не угодно было склониться на мольбу нашу и, смеем думать, всей верной Вам России, – писали министры про заседание, бывшее накануне под председательством Царя. – Государь, еще раз осмеливаемся Вам высказать, что принятие Вами такого решения грозит, по нашему крайнему разумению, Вам и династии Вашей тяжелыми последствиями… На том же заседании воочию сказалось коренное разномыслие между председателем Совета министров и нами в оценке происходящих внутри страны событий и в установлении образа действий правительства. Такое положение, во всякое время недопустимое, в настоящие дни гибельно. Находясь в таких условиях, мы теряем веру в возможность с сознанием пользы служить Вам и Родине»64.
Вечером 22-го Царь уехал в Ставку, никак не реагировав на полученное письмо. На следующий день после свидания с Горемыкиным А. Ф., передавая больше свои оценки и настроение, писала: «Он возмущен и в ужасе от письма министров… Он не находит слов для описания их поведения и говорил мне, что ему трудно председательствовать, зная, что все против него и его мыслей, но никогда не подумает подать в отставку, так как знает, что ты ему сказал бы, если бы таково было твое желание. Он увидит их завтра и скажет свое мнение относительно этого письма, которое так лживо и неправильно говорит от имени «всей России» и т.д. Я просила его быть как можно энергичнее. Он говорит, что его не удивит, если Щ(ербатов) и Сазонов попросят отставки, хотя они не имеют права это сделать. Сазонов ходит и хнычет (дурак!). Я ему (т.е. Горемыкину) сказала, что убеждена, что союзники вполне оценят твой поступок, с чем он согласился65. Я посоветовала ему смотреть на все, как на миазмы Спб. и Москвы, где все нуждаются в хорошем проветривании, чтобы взглянуть на все свежими глазами и не слушать сплетен с утра до вечера… Сазонов, оказывается, собирал их всех вчера – дураки! Я ему сказала, что все министры трусы, и он с этим согласен – думает, что Поливанов будет хорошо работать. Бедняга, ему было так больно читать имена, подписавшиеся против него, и я была огорчена за него. Он очень верно сказал, что каждый должен честно высказывать тебе свое мнение, но раз ты высказал свои желания, все должны их исполнять и забыть о своих собственных – они с этим не согласны, не согласен и бедный Сергей (вел. кн. Серг. Мих.). Я старалась его успокоить, и как будто это мне немного удалось. Я старалась доказать ему, что все это в сущности только пустой шум. Он говорит, что в городе настроение бодрое и спокойное после твоей речи и приема – так это и будет. Он находит, что, чем больше ты покажешь свою волю, тем будет лучше, в чем я согласна с ним».
24-го Совет министров вновь затронул вопрос о командовании – он не знал, что в Ставке акт о смещении Н. Н. уже опубликован. Из записи Яхонтова не видно, чтобы этот вопрос косвенно поднял Горемыкин, высказав свое «мнение» по поводу коллективного письма. Официально письмо как бы не существовало. Вопрос о командовании возник попутно с обсуждением перерыва занятий Гос. Думы. Споры, возникшие в связи с этим и поставившие в порядок очередного обсуждения проблему власти и той правительственной программы, которую должен был выработать Совет, мы изложим в другом контексте – там, где придется говорить об изменениях в составе правительства, происшедших после августовского кризиса. В заседании 24-го вопрос о роспуске Думы был поставлен в иную плоскость. Хвостов считал, что с роспуском «нельзя медлить», так как «правильно или нет, но с переменой верховного командования связываются ожидания взрыва беспорядков. Если они действительно возникнут, то тогда трудно будет прибегать к роспуску… Осторожнее поэтому, чтобы принятие Государем Императором командования последовало после прекращения сессии законодательных учреждений». Кривошеин находил, что «опаснее соединять два повода к беспорядкам» – перемену в командовании и роспуск Думы. «Надо обратить внимание Е. В. на это совпадение и просить его отсрочить принятие командования до тех пор, пока не уляжется впечатление от прекращения Думы». Xвocmoв: «Г-н Милюков, как мне передавали, откровенно хвастает, что у него в руках все нити, и что в день смены верховного командования стоит ему только нажать кнопку, чтобы по всей России начались беспорядки». Горемыкин: «Милюков может рассказывать какой ему угодно вздор и чепуху. Я настолько верю в русский народ и в его патриотизм, что не допускаю и мысли, что он ответит своему Царю беспорядками, да еще в военное время». Самарин: «Все это гадательно. Большинство из нас думает иначе… Вопрос о Думе сейчас имеет исключительно острое значение, и его надо разрешить при непосредственном участии Е. В.». Горемыкин: «Снова утруждать Государя вопросом, который им решен окончательно, я считаю недопустимым. Не могу писать ему и об опасности беспорядков, – ибо не разделяю этих опасений. Они раздуваются Милюковым и прочею компанией в целях запугивания…»66. Щербатов: «Ожидания беспорядков идут не только от Милюкова, а от охранной и жандармской полиции. На почве смены командования и охраны Думы от покушений бюрократии развивается напряженная пропаганда во внутренних гарнизонах и в лазаретах. В моем ведомстве ежедневно получаются донесения о том, что через два-три дня после роспуска Думы неминуем взрыв повсеместных беспорядков». Харитонов: «Не только Яхт-клуб, по и объединенное дворянство протестует и требует перемен».
61
Совершенно ошибочно свидетели и эксперты в Чр. Сл. Ком. (в том числе Милюков) утверждали, что Поливанов и Григорович не присутствовали на «секретном» заседании («мундир не дозволял») и что письма не подписал и Сазонов. История составления письма показывает, как не точны были часто показания, которые давались в Чр. Сл. Ком. Так, Поливанов утверждал, что письмо Царю было составлено «втайне» от Горемыкина.
62
Заслуживает быть отмеченным факт, что на приеме 22-го «неожиданно» для всех незаметно появилась Царица с Наследником, вступившая в беседу с членами Думы и Гос. Совета.
63
Письмо, по-видимому, было передано через сопровождавшего военного министра фельдъегерского офицера. Сазонов в воспоминаниях говорит, что он вручил лично письмо обер-гофмейстеру Бенкендорфу, т.е. не скрывал тогда своей инициативы.
64
Характерно, что Поливанов очень скоро забыл содержание «исторического письма». В показаниях он говорил, что в письме было «два основных положения». Во-первых, чтобы Царь «не связывал себя принятием командования постоянно и неуклонно», во-вторых, – этого «второго» свидетель уже не помнил… Суть его заключалась в том, что «нельзя в военную пору совершенно устраниться от содействия общественных сил». До каких пределов в действительности шла уступка «общественности» у большинства членов кабинета, показывает запись, сделанная в своем дневнике перед заседанием 20 августа в Царском адм. Григоровичем: «Об одном жалею, что во главе правительства не Коковцев, а Горемыкин. Тяжелый старик. Между тем с такими людьми, как Игнатьев, Алексей Хвостов (как видно из записи, этот член Думы стал приглашаться на завтраки к Кривошеину, где собиралась оппозиция Совета министров), а также Наумов и, наконец, Рухлов, – какой прекрасный и деловой кабинет можно было бы создать».
65
На обеде у вел. кн. Павла 20 августа, между прочим, присутствовала Вырубова, присланная А. Ф. для того, чтобы узнать мнение французского посла, – тот ответил дипломатически уклончиво. Но совсем неуклончиво реагировала, например, консервативная английская печать, увидевшая в шаге Царя доказательство твердой решимости довести войну до конца. «Дэйли Кроникль» ссылалась на ту мистику, которой окружена царская власть в России, т.е. газета повторила аргументы А. Ф.
66
«Я знаю, – сказал, между прочим, Горемыкин, – что в некоторых думских кругах выражаются опасения, что народное движение может оказаться сильнее Думы и что отсутствие ее только ускорит взрыв. Там вообще болтают много всякого вздора».