Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 23

– Благослови, владыко… – бархатными волнами понеслось по храму.

И обедня началась…

И ее царь и все приближенные отстояли так же легко, как и всякую другую службу: так день их шел всегда, привыкли.

После обедни начался деловой день великого государя. Бояре снова прошли в приемную и в ожидании государя тихонько переговаривались. Но вот два стольника внесли в покой резное кресло и поставили его в углу на возвышении из трех ступенек, обитых красным сукном. За стольниками вышли стряпчие: один нес круглый, шитый шелками бархатный ковер, другой атласную подушку, а третий вынес на серебряном блюде расшитый царский убрус. И все стали по бокам царского кресла. Минуту спустя вышел Алексей Михайлович, поддерживаемый под руки двумя боярами. В руках его был длинный черный посох. Едва появился он на порог, как все бояре и чины ударили низкий поклон, царь ответил ласковым поклоном и сел на свое место.

– Здрав буди, великий государь… – снова били челом бояре.

– Здравы будьте и вы, бояре… – отвечал царь.

И снова бояре и все чины били ему челом.

Обыкновенно по пятницам происходило собрание Боярской думы, но на дворе стоял уже веселый месяц май – пришел Пахом, понесло теплом, – и многие из бояр отпросились уже в свои поместья и вотчины, а другие – кто на крестины, кто на свадьбу, кто на родины: в мае завсегда так бывало. И сам Алексей Михайлович жил бы уже, как всегда об эту пору, в Коломенском, если бы не царевны, которые все переболели за последнее время какою-то болью в горле. Да и дожди все это время стояли. И дел больших на сей день не было, так что у царя не было с собой даже его обычной записочки, на которой он заботливо отмечал, «о чем говорить с бояры».

В дни заседания Думы бояре все садились в некотором отдалении от государя, а когда, как на этот раз, Думы не было, то бояре обязаны были все стоять, а когда уставали они, то выходили посидеть в сени или же просто на крыльцо. Там нужно было вести себя с сугубою осторожностью: всякое непристойное слово, сказанное на дворе государевом, – а за непристойным словом pyсскиe люди никогда не стояли, – а тем более ссора или драка почитались нарушением чести государева двора и строго преследовались Уложением. Там так и сказано было: «А буде кто в государевом дворе кого задерет и с дерзости ударит рукою, и такого же тут же изымать и, не отпуская его, про тот его бой сыскать, и, сыскав допряма, за честь государева двора посадить в тюрьму на месяц. А кого он ударит, и тому на нем управит бесчестье. А буде кого он ударит до крови, и на нем тому, кого он окровавит, бесчестье доправить вдвое, да его же за честь государева двора посадить в тюрьму на шесть недель».

И думный дьяк, с гусиным пером за ухом и чернильницей на шнурочке, читал государю:

– «…А которые, государь, были посадские люди, еще остались на Бело-озере, то из тех многие ныне, как приехал на Бело-озеро с Москвы дворянин Петр Хомутов и атаман, и есаулы, и казаки, ноугородские челобитчики, для твоих, государевых, хлебных денег, и они из достальных многие разбежались, дворяне и дети боярские, и бегают по лесам, а твоего государева указа не слушают, в осад (в город) сами не едут и крестьян своим ехать не велят…»

– Не к делу ты это, дьяк, читаешь… – сказал Алексей Михайловича. – Это до Думы отложить подобало бы. Ну, да все одно уж, читай…

Бояре внимательно слушали…

Был тут и старый, именитый князь Никита Иваныч Одоевский, равного которому по роду и заслугам не было здесь и нигде никого: это он лет пятнадцать тому назад, когда был еще казанским воеводой, Закамскую Черту1 от ногаев да калмыков построил, а до того с кн. С.В. Прозоровским да окольничим О.Ф. Волконским да двумя дьяками, Гаврилой Леонтьевым да Федором Грибоедовым, Уложение выработал, которое дало московскому царству закон и порядок. И князь Юрий Алексеевич Долгорукий, плотный, крепкий, с точно железным взглядом, был тут, который председательствовал на Земском соборе, принявшем это Уложение, и только недавно вернулся из польского похода, в котором был он ратным воеводой. Старенький Трубецкой, которому только недавно пожалована была вотчина предков его, город Трубчевск, высматривал хитренькими глазками своими, нельзя ли как у великого государя выклянчить еще чего. Величественно возвышался над всеми дородный князь Иван Алексеевич Голицын, по прозванию Большой Лоб, в голубых глазах которого сияла прямо детская невинность: князь до сорока лет даже грамоты никак одолеть не мог и, где нужно, вместо подписи ставил кресты. Но все, и он сам в том числе, чрезвычайно ценили его за эту вот представительность и за большую доброту: он никогда ни с кем не задирался, не так, как этот вот князь Хованский, который за местничество во время войны был приговорен царем к смертной казни даже, но был помилован и сослан в свои вотчины, откуда только недавно вышло ему разрешение пpиехать в Москву. Конечно, как всегда, терлись тут и те, которых народ злобно звал «владущими», вся эта родня царева: старый, худенький, с бородкой клинышком и жадными глазами Милославский, тесть царев, и свояк царев Борис Иванович Морозов. Они боялись даже на минуту оставить государя одного: а вдруг кто-нибудь другой перехватит его милости? Очень они царю надоедали, и совсем недавно во время заседания Боярской думы он собственноручно оттаскал за бахвальство своего тестюшку, надавал ему пощечин и вытолкал из палаты вон. У окна задумчиво стоял Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин, недавно только подписавший с Польшей Андрусовский мир, невысокого роста, с смуглым, худощавым, иконописным лицом и прекрасными, большими, темными и немного печальными глазами. Родом он был небольшой псковский дворянин, но был по своему времени человеком образованным и искусным дипломатом и за заслуги свои носил теперь титул «царственные большой печати и государственных великих посольских дел оберегателя». Рядом с ним виднелся его большой друг Артамон Сергеевич Матееев, человек худородный, – он был сыном дьяка, – но ставший очень близким царю, который дружески звал его просто Сергеичем. И.М. Языков, небольшой дворянин, но знавший хорошо языки и потому много раз езжавший в посольствах за границу, слыл «человеком великой остроты и глубоким московских прежде площадных, потом же и дворских обхождении проникателем», и с ним всегда советовались, когда встречались какие затруднения в дворцовом этикете. Князь Ромодановский, с которым царь любил играть в шахматы, как всегда сдерживал зевоту: он томился всегда во время этих приемов и заседаний, потому что ничего не понимал он в делах государственных и не интересовался ими. И был тут старый князь Черкасский и друг его, тоже старый боярин Никита Иванович Романов, любимец москвичей, и задира Пушкин, который тут недавно едва не подрался с Долгоруким из-за мест, и Шереметев, и Салтыков, и сокольничий Ртищев, словом, почти все те, в руках которых была вся власть над Русью исстари…

Но Алексей Михайлович все более и более привыкал царствовать «без воспрашивания всенародного множества людей», и все эти важные, именитые вельможи в золотых шитых кафтанах и высоких горлатных шапках были скорее пышной декорацией для царя, красивым обломком старины, чем действительными советниками и помощниками. Исключения были немногочисленны, и по большей части были они как раз не из именитых бояр, а из людей середних и даже худородных, как Ордын-Нащокин или Матвеев. И бояре примирились с этой ролью своей и говорили, что «великий и малый живет лишь государевым жалованием». Они вершили в Думе лишь свои дела, и народ знал это, и часто шла по Руси молва: бояром быть от земли побитым… И часто вспыхивали дикие народные мятежи, направленные против того или другого боярина-хищника, а в особенности часто против «владущих», родни царевой, которые использовали свое высокое положение для бесстыдного и неслыханного обогащения…

Притомившийся царь сдержал зевоту. Начальник Челобитного Приказа, Репнин, крепыш с красным лицом, лихой охотник и не дурак выпить, с улыбкой приблизился к государю.

1

Чертой называлась укрепленная линия, отделявшая Русь от Степи: на Черте стояли сторожи, чтобы чужие воинские люди на русские деревни безвестно не пришли и дурна какого не учинили, и уездных людей не повоевали и не побили и в полон не угнали… Острожки ставились и засеки, чтобы «от татар войну отнять» и теми новыми городами и крепостями во всех местах татарская война от приходов укреплена. Симбирская Черта строилась шесть лет. Тысячи людей работали на ней. Другая Черта, Закамская, шла по-за Казанью к Уралу. На западе, за полторы тысячи лет до этого, такая черта называлась limes germanicus.