Страница 1 из 23
Наживин Иван Федерович
Казаки
Памяти моей матери, крепостной крестьянки, и моего отца, государственного крестьянина Владимирской губернии, благодарно посвящаю
I. На верху у великого государя
Шло лето от сотворения Mиpa 7175, от Рождества Христова 1667, благополучного же царствования великого государя всея Poccии Алексея Михайловича двадцать второе. На высокой колокольне Ивана Великого, возведенной еще в годы народного бедствия и скудости заботливым царем Борисом Федоровичем Годуновым, пробило только четыре часа, а Москва златоглавая, вся в лучах восхода розовая, уже жила полною жизнью: как всегда, оглушительно шумели торги, купцы зазывали в свои лавки покупателей тороватых, с барабанным боем прошел куда-то стрелецкий приказ, на страшное Козье Болото, за реку, провезли на телеге на казнь каких-то воров, попы звонили к заутрене, по Москве-реке тянулись куда-то барки тяжелые. И бесчисленные голуби, весело треща крыльями, носились над площадями…
Проснулся и кремлевский дворец, прежний, старый, деревянный, в котором, не любя каменных хором, жил великий государь. Спальники, стольники, стряпчие, жильцы озабоченно носились туда и сюда по своим придворным делам; на Спальном крыльце уже томились просители; сменялся стрелецкий караул; сенные девушки, на половине царицы, с испуганными лицами бегали по дворцовым переходам со всякими нарядами для государыни и для царевен. Две успели уже поссориться, и боярыня-судья уже чинила над ними суд и расправу… А в опочивальне царской, низкой, душной комнате, со стенами, покрытыми темной тисненой кожей, и потолком сводчатым, расписанным травами, постельничий с помощью постельников и стряпчих одевали великого государя. Было Алексею Михайловичу об эту пору только под сорок, но он уже обложился жирком, и было в этом круглом, опушенном небольшой темной и курчавой бородкой лице, в этих мягких и ясных глазах и во всей этой фигуре что-то мягкое, ласковое, бабье. Он умылся, старательно причесался и прошел в соседнюю крестовую палату, всю сияющую огнями, золотом и казнями дрогоценными бесчисленных икон. Там уже ждал его духовник царский или крестовый поп, крестовые дьяки и несколько человек из ближних бояр. Поп ласково благословил хорошо выспавшегося и потому благодушного царя, он приложился ко кресту, и началась утренняя молитва. Алексей Михайлович истово повторял привычные, красивые, торжественные слова, – помолиться он любил, – а мягкие глаза его с удовольствием оглядывали привычную, милую его обстановку моленной.
Вот около иконостаса стоят золотые ковчежцы, а в них бережно хранятся смирна, ливан, меры Гроба Господня, свечи, которые сами собой зажглись в Иерусалиме от небесного огня в день Светлого Воскресения, зуб св. Антония, часть камня, павшего с неба, камень от Голгофы, камень от столпа, около которого Христос был мучим, камень из Гефсимании, где он молился, камень от Гроба Господня, песок иорданский, частица дуба мамврийского. Рядом с ковчежцами стояли чудотворные меда монастырские в баночках, восковой сосуд с водой Иордана и от разных чудотворных икон со всех концов России, которой крестовый поп кропил царя и его близких. А вот последняя икона знаменитого иконописца Семена Ушакова: «О Тебе радуется…» – ах, и красносмотрительно же пишет этот Ушаков!.. Такого иконописца, может, на всю Poccию еще нет…
А молитва – она шла всего четверть часа – уже кончена, и царь, приняв благословение, вышел из очень жаркой от огней и молящихся моленной в прохладные сени и с удовольствием вздохнул.
– Ну-ка, ты, Соковнин, сбегай-ка в хоромы к царице… – обратился он к одному из молодых приближенных. – Узнай, как она почивала…
Но царица Марья Ильинишна уже поджидала своего супруга в своей передней. Они ласково поздоровались, царь любовно оглядел свою молодежь, и уже все вместе они отправились в домовую церковь, чтобы отстоять заутреню и раннюю обедню, причем молодые царевны все и царевичи стали в особенно укромном уголке, где их не мог видеть никто. Опять хорошо, со вкусом, помолились и все прошли в столовый покой, где подкрепились – кто сбитнем горячим с калачом, а кто взваром клюквенным или малиновым…
Между тем в передней царской уже собирались бояре, окольничие и разные ближние люди ударить челом государю. И едва вышел он в переднюю, как все бывшие там, знатнейшие люди царства московского, поклонились царю в землю. Те, которые благодарили за какую-нибудь особую милость, часто кланялись так до тридцати раз подряд. Но царь никогда и шапки «против их боярского поклонения» не снимал – он всегда, и в покоях, ходил в царской шапке… Довольные, что увидели пресветлые царские очи, бояре окружили царя; авось обласкает он кого и словом своим царским…
В эту минуту ко двору царскому на двенадцати аргамаках, увешанных цепями гремячими, в золотой, мycиeй украшенной карете, вокруг которой бежало до двухсот скороходов и слуг всяких, подкатил кто-то.
– А, боярыня Федосья Прокофьевна!.. – улыбнулся Алексей Михайлович. – Никогда к поздней и минуты не опоздает…
Действительно, то была боярыня именитая Федосья Прокофьевна Морозова, самый близкий друг царицы Марьи Ильинишны, еще молодая и чрезвычайно богатая вдова. Каждое утро она ездила так во дворец, чтобы отстоять вместе с царицей позднюю обедню.
– Ну, значит, и нам пора… – сказал государь и снова вместе со всеми боярами направился в домовую церковь к обедне.
– А я опять грамотку от страдальца нашего получила… – поздоровавшись с царицей, проговорила боярыня Федосья Прокофьевна, полная, бойкая женщина, с круглым, миловидным лицом, намазанным румянами и белилами по тогдашней моде так, что глаза резало.
Ей и самой претило это мазанье, но не подчиниться моде и у ней, женщины исключительного характера, не хватало силы: когда тоже знатная боярыня княгиня Черкасская вздумала было перестать краситься, в обществе московском поднялся такой шум, что должен был вмешаться в дело сам великий государь и принудить боярыню подчиниться обычаю.
– Что же он, родимый, пишет? – участливо спросила царица, невысокого роста, очень полная женщина, похожая уже скорее на перину. – Как-то ему там, в Пустозерске-то?
Речь шла о недавно сосланном в Пустозерск вожде раскола протопопе Аввакумe, горячими поклонницами которого были обе – и царица, и боярыня.
– Да о себе-то мало пишет он… – сказала боярыня. – Все больше о вере поучает… Очень он осуждает эти наши новые иконы. Ему любо, чтобы писали по-старинному, смугло и темновидно… Да вот, прочитаю я тебе, послушай… – сказала она и, достав грамоту из кармана, отыскала нужное место и медленно, по складам, начала: – Вот. «По попущению Божию умножились в нашей русской земле живописцы неподобного письма иконного. Пишут они Спасов образ Емануила, лицо одутловато, уста червонные, власы кудрявые, руки и мышцы толстые, персты надутые, также и у ног бедра толстые и весь яко немчин: только что сабли при бедре не написано…» Видишь, государыня…
– Ох, уж и не знаю, как… – вздохнула простоватая Марья Ильинишна. – Кабыть, не нашего бабьего ума дело…
– А тут у меня странный человек один был, так рассказывал, как его, протопопа, в ссылку-то гнали… – продолжала боярыня. – Господи, уж и мучили же человека!.. Идут, идут оба со старухой-то, упадут, а подняться-то силушки нету, так измучились. И взмолится протопопица: долго ли муки сея, протопоп, будет? А страдалец и отвечает: до самые смерти, Марковна… А она, слезы глотая, говорить: добро, Петрович, ино еще побредем… – На глазах боярыни выступили слезы. – Что только делают за истинную-то веру!.. В темницах давят, в срубах жгут, языки режут… И все тот, сын диавол, Никон натворил… Помирать вот буду, и то ему не прощу…
– Государь в храм прошел… – сказала маленькая и бойкая Софья, средняя дочь царицы. – Пойдем, матушка…
И все снова пошли в свой тайничок, откуда им было молящихся видно, а их – никому.