Страница 20 из 34
Но вернемся к Чапеку. Это неспешное передвижение, ковыляние, pedetemptim (лат. “осторожно”), gradatim (лат. “шаг за шагом”), из местечка в местечко, с остановками, позволяет путнику наблюдать в деталях все, что ускользает от прочих глаз, и размышлять, не сбиваясь с пути, о главных человеческих вопросах. Многие элементы роднят книгу Чапека с книгой Коменского: созерцательная пассивность героя, его движение по обочине великого театра жизни, сама суть его путешествия, задуманного не как последовательность событий, но как серия встреч, такие утверждения, как “самые главные приключения – те, что внутри нас”[344], такие детали, как Врата Вечности (Brána Věčnosti), экзальтация души, “гармония между чувствами и мыслью, крылатое примирение страданий и удовольствий, благодарность за существование и, главное – бунт против небытия”.
Однако Чапек полностью отказывается от гротескных и смехотворных метафор, с помощью которых в “Лабиринте” Коменского безумию придаются человеческие черты, и сосредоточивает свое внимание, особенно во второй части своего романа-диптиха, на выходе из “лабиринта” в “рай сердца”, как и Коменский, противопоставляя благоухание добродетели зловонию порока и нередко повторяясь в своем амвонном морализаторстве. Все, что есть отрицательного и зловонного в “городе” Коменского, здесь сконденсировано в Личности (чеш. “Osoba”) – “демоне легкомысленности”, этой хитрой лисе, махровом хитреце, озлобленном и тщеславном альтер эго, стремящемся исключительно к успеху и прочим почестям, почти как советницы и служительницы царицы у Коменского.
О влиянии “рая сердца” на Йозефа Чапека свидетельствует также факт, что его путник проявляет ярко выраженный религиозный настрой. Хотя Тщета (чеш. “Marnost”) и важничает, но, в отличие от романа Коменского, путник Чапека не избегает ее:
“я рядом с ней, – утверждает он, – всеми своими жизненными корнями”[345], “я не хочу умерщвлять свое тело и слишком люблю мир”[346]. Таким образом, внутренние поиски не означают для хромого путника отказа от радости жизни. Его спиритуализм, усиленный постоянными разногласиями меж Личностью и Душой, не есть отвержение удовольствий и мирской красоты.
В отличие от “Лабиринта”, здесь вера не обретается ex abrupto (лат. “внезапно”), молниеносно, словно с помощью чудодейственных глазных капель, просветляющих взгляд, затуманенный видением тысячи заблуждений и безумств, но она с самого начала связана с этой прихрамывающей походкой, с этой неспешностью. Несмотря на то что книга написана на заре нацистских погромов, жертвой которых стал сам Чапек, отсидевший в концлагере, он не заостряет внимания на непристойностях и мерзостях земного “города”, а его путник не вращает глазами, как одержимый, и хотя он уже дошел до края, и хром, и вне игры (как любое пражское создание), он провозглашает, что “безусловно счастлив”[347] и ощущает жизнь не как поражение, но как “великий и нежданный дар” с неведомым содержанием. И поэтому книга эта “начертана на тучах” (чеш. “Psáno do mraků”), согласно названию сборника его афоризмов, сочиненных в концлагере, которые, в некотором смысле, продолжают размышления путника[348].
Глава 14
Под именем Tulák (чеш. “Бродяга”) путник возник уже в комедии “Из жизни насекомых” (“Ze života hmyzu”)[349], которую Йозеф Чапек написал вместе с братом Карелом в 1921 г. Эту диораму или скорее мюзик-холл человеческих безумств, воплощенных в насекомых, если посмотреть на него сквозь призму книги Коменского, можно считать, благодаря изображенным там порокам, чем-то вроде “лабиринта” или первой частью диптиха, второй частью (“раем сердца”) которой станет “Хромой путник” (чеш. “Kulhavý poutník”). И ничего не меняется оттого, что “город” Коменского здесь заменяет природа, исходя из пристрастий Чапеков, которые всегда были готовы видеть великое чудо в любой былинке или худосочном цветке.
Падение пьяного Бродяги на лесной поляне в начале комедии – как прелюдия к хромоте странника. Разговаривая в прологе с Подорожником, он так определяет свое призвание пробирщика-философа: “…Будь у меня корни, как у тебя, я не бродил бы по свету, словно неприкаянный. Вот оно что. А кабы я не бродил по свету, я не увидел бы так много”. “Я никого не хочу наставлять, ни насекомых, ни человека, я только смотрю”[350].
Этот персонаж, одна из разновидностей Путника, принадлежит к племени бродяг (чеш. “tuláci”), странников, “несчастных одиночек”, созданных по образцу персонажей Джека Лондона или “босяков” Горького, что встречаются в произведениях многих чешских поэтов и прозаиков начала xx века, так называемых “писателей-анархистов”: Франи Шрамека, Ивана Ольбрахта, Франтишека Геллнера, Ярослава Гашека и особенно Карела Томана. В сборнике этого последнего под названием “Солнечные часы” (“Sluneční hodiny”, 1913) бродяги (“tuláci”) шествуют по миру, подобно полевым лилиям, сбежав из тесноты благомыслящего общества, простодушные, как апостолы[351]:
Впрочем, и Гашек вел бродячую жизнь, он был неспособен долго оставаться на одном месте и заниматься одним делом.
Но вернемся к Чапеку. Эфемерность и брачные игры мотыльков, жадность жуков-навозников, собирающих огромные вонючие катышки, ненасытность и жестокий эгоизм сверчков, слизняков и жуков-наездников, пожирающих друг друга, беспощадный тейлоризм[352] фабрики-муравейника и жестокая война двух видов муравьев, каждым из которых предводительствует диктатор, считающий себя избранным, – это кишение, словно из “фламандских пословиц” Брейгеля, смешных сценок с моралью, становится поводом для комментариев Бродяги, который с угла сцены, то есть с краю, наблюдает и оценивает все своими флегматическими замечаниями. Как и любое пражское создание, он неспособен ничего изменить в убогой суматохе, еще более усугубленной ничтожностью этих мизерных тварей.
В комедии есть два совершенно удивительных пассажа: описание муравейника – многоэтажного красного здания, в котором деловито снуют муравьи, в то время как один из них, слепой, сидит у входа и измеряет время; и описание войны, в которой солдаты-муравьи сражаются друг с другом из-за какого-то ничтожного местечка, за “пядь земли между былинками”, за клочок “территории между сосной и березой”, за “дорогу меж двух стеблей травы”. “Тыщи на поле брани пали за то, чтобы штурмом минное поле сортира преодолеть и отбить…”[353], а тем временем диктаторы то и дело вуалируют массовую резню умильными словами о национальной чести, престиже, праве и другими подобными лозунгами, расставляя силки доверчивым простофилям. О, какая глупость, какое безумство, какая слепота!
“Господство над миром? Жалкий муравей, ты называешь миром этот кусок земли и клочок травы, дальше которого ты не видишь? Вот эту жалкую, грязную пядь земли? Растоптать бы весь твой муравейник вместе с тобой, даже листва на дереве не шелохнулась бы, ты, маньяк!”[354]. Сама смерть выступает генералом в этой батальной сцене, которая, именно потому, что она изображена с деформирующими гиперболами экспрессионизма, прямо отсылает к ужасам “Лабиринта”, к леденящему душу моменту, когда Коменский описывает беспутство солдат. И какое ужасное пророчество о гитлеровских временах предлагает нам мирмекология[355] в сцене, где один из диктаторов, как только противник разбит, назначает полковника “Великим богом муравьев”.
344
Josef Čapek. Kulhavý poutník, cit., s. 29.
345
Josef Čapek. Kulhavý poutník, cit., s. 169.
346
Ibid., s. 63.
347
Ibid., s. 107.
348
Отрывки из книги “Начертано на тучах” / Пер. В. Каменской. См. Йозеф Чапек. Начертано на тучах. М.: Худож. лит., 1986, с. 209–267. См. также Josef Čapek. Psáno do mraků. Praha, 1947. – Прим. пер.
349
Карел Чапек. Из жизни насекомых / Пер. с чеш. Ю. Молочковского. См. Собр. соч. в 7 т. Т. 4. М.: Худож. лит., 1976, с. 205–281. – Прим. пер.
350
Карел Чапек. Из жизни насекомых, с. 207–208.
351
Ср. Max Brod. Streitbares Leben.
352
Тейлоризм – система организации труда, основанная на глубокой специализации и рационализации трудовых операций, направленная на интенсификацию процесса. Предложена американским инженером Ф. У. Тейлором (F. W. Taylor, 1856–1915). – Прим. пер.
353
Карел Чапек. Из жизни насекомых, с. 259–260.
354
Там же, с. 265–266.
355
Мирмекология – наука, изучающая муравьев. – Прим. ред.