Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 100

Выступления знаменитого путешественника пользовались большим успехом, несмотря на отсутствие у него ораторских способностей. Появились первые карикатуры, весьма развязно высмеивавшие не совсем удачные его выражения (он отвык бойко говорить на родном языке), высказывания о нравах папуасов. Это были признаки его популярности, а также недоброжелательного отношения некоторых людей к его деятельности.

Неумение подлаживаться ко вкусам публики и недостаточное знакомство русских учёных с его научными достижениями вызывали недоразумения, злословие. Об этом с горечью и возмущением писал публицист и литературовед П. Н. Полевой. По его мнению, Географическое общество оказало исследователю очень сдержанный приём: «Можно было, право, подумать, что Миклухо-Маклай вернулся из поездки по Рязанской губернии, где он на средства и по поручению Географического общества занимался исследованием кустарной промышленности».

Полевой пересказал замечания, отпускаемые в адрес Миклухо-Маклая: и между дикарями-то он не жил, а больше околачивался в Калькутте; и не учёный он, а шарлатан, недоучившийся студент; и ему просто вздумалось поиграть в Робинзона, а когда потребовались денежки, приехал втирать очки доверчивым россиянам.

«А между тем впечатление, — писал Полевой, — которое Николай Николаевич... производил на своих чтениях и объяснительных беседах, невольно располагало в его пользу всех слушателей. Прежде всего заметим, что Миклухо-Маклай довольно плохо говорит по-русски, результат его 12-летних странствований и пребываний на чужбине, и не обладает способностью к гладким фразам и ярким эффектам... Главное достоинство и главный недостаток этих лекций заключались в той замечательной простоте и в том полнейшем равнодушии, с которым автор относился к своему собственному рассказу. Каждый слушавший его понимал, что он говорит ТОЛЬКО ПРАВДУ... Но под этим равнодушием, под этой правдивой красотой рассказа слышалось глубокое сознание собственного подвига, глубокое сознание того, что рано или поздно этот подвиг должен быть оценён по заслугам и по достоинству».

В Москве его встретили как долгожданного гостя. Он сообщил своему брату Михаилу: «Вчера состоялось чтение в обществе любителей естествознания в зале Политехнического музея, что на Лубянке. Народу было около или более 700. Губернатор, митрополит, два архиерея... Давка из дверей была страшная. Наконец, толпа без билетов ворвалась... Чтение сошло с моей стороны удовлетворительно... Мне присуждена большая золотая медаль Общества любителей естествознания и т. д. В воскресенье я принял обед, который дают мне профессора и другой учёный люд московский. Я принял под условием: дать мне бифштекс, молоко и не заставлять говорить».

Впрочем, некоторые полагали, что лектором он был никудышным. Хотя публика почти всегда встречала и провожала его восторженно. Сам он воспринимал происходящее спокойно, с полным сознанием правоты своего дела. В одном из своих писем признавался: «На Берегу Маклая я забыл о разных хитросплетениях общественной лжи, к тому же я и прежде никогда не прибегал к ним».

Своё обычное бытоустройство он описывал так: «Я предпочитаю самый простой стол — много зелени, мало говядины... много молока, никаких положительно напитков (даже пива), кроме кофе, чаю или какао. Ложусь по вечерам, с весьма редким исключением, около 9-ти часов вечера, встаю до 6-ти часов утра. Моё правило — ложиться в 9 часов вечера, избавляет меня от скуки принимать приглашения на обеды или вечера...»

Он не любил шумных сборищ; стремился к уединению и размышлениям, отдавая основную часть бодрствования работе. На своих чтениях говорил только по делу, не заботясь о том, чтобы заинтересовать и тем более ошеломить аудиторию. Получив стенограмму первой лекции, вынужден был исправить и дополнить текст, заметив, что не сообщил ряд фактов, которые хотел упомянуть. «Это произошло, вероятно, — пояснил он, — вследствие головной боли, которая продолжалась весь день и особенно усилилась к вечеру. Я позволяю себе пополнить настоящий отчёт пропущенными при чтении фактами, а также несколько исправить мою подчас нескладную русскую речь».

Нетрудно догадаться, что выступления перед большой аудиторией при плохом здоровье и почти постоянных головных болях были для него чрезвычайно трудны и утомительны, но учёный относился к ним как к необходимой работе.

Русское общество, средние слои населения лучше, сердечнее понимали смысл подвига Миклухо-Маклая, чем официальные научные деятели. Последних понять нетрудно: он не имел чинов и почётных званий, сам отказался от академической карьеры, не желал становиться «нормальным» членом научного сообщества, а оставался, можно сказать, интеллектуальным анархистом, да ещё с какими-то подозрительными общественно-политическим взглядами. К тому же Николай Николаевич не торопился печатать свои научные труды.



И всё-таки конец 1882 года оказался для него счастливым. Географическое общество было избавлено от расходов на подготовку его трудов к печати: император Александр III принял эти расходы — 20 000 рублей — на свой счёт. Эта сумма позволила погасить прежние долги исследователя.

Из Петербурга Николай Николаевич отправился в Берлин, где сделал научный доклад, затем переехал в Лондон и оттуда отплыл в Австралию. Ему бы поторопиться к любимой Маргарет и к продолжению научной работы. Однако случайная встреча в пути круто изменила его планы. На рейде в Батавии он увидел русский корвет «Скобелев». Командир корвета адмирал В. Н. Копытов согласился исполнить просьбу путешественника и, сделав изрядный «крюк», доставить его на Берег Маклая.

В одном из портов Миклухо-Маклай приобрёл двух телок и бычка зебу, а также несколько коз и семена разных культурных растений. С этими подарками он в третий раз посетил Берег Маклая — в марте 1883 года.

Вместе с адмиралом и несколькими офицерами съехал на берег около деревни Бонгу. Их окружили папуасы, встретившие возвращение Маклая без особых изъявлений радости, как будто тот отсутствовал несколько дней, а не долгих шесть лет.

«Мне показалось странным, — записал он, — отсутствие всякой дружественной демонстрации по отношению ко мне со стороны папуасов». Однако, подумав, нашёл это обстоятельство понятным: «Ведь я сам ничем особенным не выражал своего удовольствия при возвращении сюда; что же мне удивляться, если и папуасы не скачут от радости при виде меня. Были, однако, и такие среди них, которые, прислонясь к моему плечу, всплакнули и, всхлипывая, стали пересчитывать умерших во время моего отсутствия». Оказалось, что многие старые друзья, и среди них Туй, умерли.

«Я чувствовал себя как дома, — отметил исследователь в записной книжке, — и мне положительно кажется, что ни в каком из уголков земного шара, где мне приходилось жить во время моих странствий, я не чувствую такой привязанности, как к этому берегу Новой Гвинеи... Всем хотелось, чтобы я по-старому поселился между ними, но на этот раз уже в самой деревне; хотели также знать, когда я опять вернусь...»

Однако многое здесь стало для него непривычным: новые жители, появление пустырей в Бонгу и некоторое общее запустение. Деревня Горенду и вовсе оказалась покинутой. Да и сам Маклай за эти годы заметно изменился, словно успел постареть, остепениться. Прожитое не возвращается.

Первая попытка акклиматизации на Берегу Маклая новых видов животных прошла занятно, не увенчавшись большим успехом. Толпа туземцев напряжённо следила за тем, как из крупного парового баркаса высаживали бычка, телку и коз. Бычок оказался резвым и своенравным. Он выпрыгнул в воду и побежал вдоль берега, таща за собой двух матросов, которые пытались удержать его за верёвки, привязанные к рогам. От невиданного чудища («большая свинья с зубами на голове») папуасы бросались в воду или залезали на деревья.

Для животных матросы соорудили загон. Но как только белые люди ушли, а загон окружили туземцы, бычок разволновался, разворотил часть изгороди, перепрыгнул через ограду и бросился в лес. За ним последовала телка. Загнать их обратно так и не удалось.