Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 60



Вой почти вырвался из сухой груди, но Глаша проглотила его, на языке осталась ядовитая горечь. Сжатая костлявой рукой тряпка вынырнула на поверхность. Капли градом посыпались вниз, расплескали воду, растревожили ее, скованную ведром, будто в комнату ворвался буйный ветер. Только ставни были плотно закрыты. Глаша провела над ведром ладонью, и вода успокоилась, притихла.

Знающие свою работу руки отжали ткань, они же осторожно отерли молодое лицо спящей, они расстегнули платье, стянули его, отбросили и принялись отмывать тело от предсмертного пота и засохшей крови. Сама же Глаша была далеко.

Она не замечала наготы, не видела страшной прорехи в горле — ничего этого не было. Оставалась лишь память. И Глаша вспоминала, как рождалась эта девочка. Как чрево полнилось ей, а потом пошло судорогой, готовое выпустить дитятко на волю. Стеша родилась в этой самой комнате, без помощи, без мук и метаний. Она просто вышла на свет, когда наступил ее час, чтобы начать путь, ей предначертанный. Покорная судьбе, мудрая в своей покорности. Милая девочка, полная покоя. Глаша не позволяла себе отмечать среди детей самых любимых. Все они были не ее, и потому все — ее. И она любила их, любила изо всех сил. Даже волчонка. Но девочку эту — сильнее прочих.

За ласку, за робость, за тихую поступь. За то, как умерла она, приняв удар родовым серпом от сестры своей, которой отдала все тепло и заботу.

— Маленькая моя… Тоненькая… — прошептала Глаша, в последний раз пропуская легенькие волосы дочери между пальцев. — Ничего-ничего… Ничего. Потерпи еще, лучик мой… Росиночка. Обожди.

Стешка покорно молчала, принимая ее прощальную ласку. А Глаша никак не могла оторваться — ей казалось, достаточно убрать руку от послушной головы, и Стешка тут же обернется прахом. Глаша гладила-гладила дочку по плечам, перебирала пряди волос, поправляла платье, стирала влагу с кожи, беззвучно оплакивая. А когда наконец решилась — в последний раз провела по гладкой восковой щеке и оторвала ладонь, — то сама подивилась телу своему, успевшему окаменеть от горя.

Смерть всегда тянет за собою смерть. А та другую, а та — еще одну. Умирали от старости, умирали от стали, умирали от горя. Одна только Глаша, старая, бездонная и пустая, продолжала жить, вся — камень испытанных мук.

В соседней комнате уже гомонили, спорили, стучали, царапали пол ножками стульев, двигали лавки, скрипели, усаживаясь. Но девичья спальня погрузилась в тишину Стеша оставалась безмятежной, свет раннего солнца наполнял ее холодным сиянием. Глаша позволила себе запомнить прощальный миг таким, а после решительно встала и вышла вон, оставив дочь наедине с вечностью.

В коридоре было темно, пахло сухим деревом и тревогой. Глаша только прикрыла дверь в девичью, как из общей комнаты, словно ошпаренный, выскочил зверь. Зыркнул по сторонам, помятый и злой, и двинулся навстречу.

— Ну? — чуть слышно спросил он, подходя ближе. — Все?

— Все. — Если Хозяин спрашивает, нужно отвечать. Это правило Глаша знала назубок.

Она чуяла его, сильного и опасного, но память о мягкой голове, которую мальчик, ставший теперь зверем, подставлял под ее большую ладонь, была крепче. Волосы его тогда вились кудрями, глаза были полны нежности и тоски по материнскому теплу. И Глаша щедро делилась с ним всей любовью, на которую только было способно сердце. Жаль, что не хватило. Шустрый сорванец, сердечный и славный, стал зверем. А теперь и Хозяином. Стой перед ним, старая тетка, да не медли с ответом.

— Готова она… — Сглотнула ком в пересохшем горле. — Ждет последней дороги. Надо идти.

Демьян вскинул глаза и застыл, онемев. Вот тебе и зверь, вот тебе и лесной Хозяин.

— Она… что? Живая? — только и сумел выговорить он, уставившись на тетку, будто та подняла из мертвых сразу всех, кого они потеряли, прямо на его глазах.

Глаша только головой покачала.

— Не говори дурного, Дема. — Назвать Хозяином того, кто не ведает законов, язык не повернулся. — Мертвая сестра твоя. Холодная, бездыханная. Путь ее ждет последний, а она его ожидает. Чтобы завершилось все. Чтобы сама она… завершилась. Время настало, готово все. Идти нужно. Прямо сейчас. — Вздохнула коротко. — Ты б хоть рубаху надел…



Под тяжестью ее векового взгляда зверь сжался: того и гляди заскулит, покажет мягкое брюхо. Перед Глашей опять стоял мальчишка, только подросший слегка, ощетинившийся перед всем миром, но послушный и помнящий добро.

— Надену, — буркнул он и запустил руку в волосы, пригладил их. — Вот иду как раз. — Кашлянул, прогоняя внезапное смущение. — Ты поди пока, Олега поторопи, сейчас выходить будем.

Мальчишка, как есть мальчишка. Жалость заскреблась в измученном сердце. Глаша потянулась, поправила торчащий чуб жестких волос, зверь было дернулся от ее прикосновения, но замер, пригревшись секундной их близостью, застыл напряженно.

— Иди, Демушка, до полудня бы успеть… — сказала она и тихонько подтолкнула мальчишку.

Тот послушно затопал по скрипучему полу — высокий, поникший, уставший сам от себя. Не таким быть Хозяину в дни, когда лес отдается сну да болоту. Не таким. Глаша проводила его, а когда он скрылся за дверью, осенила защитным знаком — пальцы в щепоть, только мизинец в сторону: пусть идет Хозяин по дому, как по лесу, по лесу, как по дому.

Что за беда с молодой этой кровью? Что за разлад в них? Что за изъян? Глаша только головой покачала. Седые волосы лезли в глаза: заплести бы их, да руки не поднимутся — так устали. Цепляясь за стену, она вошла в общую комнату, хранившую стылый запах смерти.

Олег стоял к ней спиной. Весь — натянутая тетива. Весь — высшее ликование. Весь — жизнь. Таким не прощаются с любимой сестрой. Таким не стоят над пятном ее застывшей крови. Таким вообще не место в лесу. Лес таких не любит, лес таких не признает. Лежка, может, бывал и слеп, и глух, даже глуп порой, но таким он не был. До этого дня.

— И куда же ты собрался, лучик мой? — спросила Глаша, и голос ее был голосом леса, что приготовил для сына своего новую дорогу.

Спина вздрогнула, казалось, вот еще секунда, и искрящаяся сила покинет ее, обратив незнакомца в привычного мальчишку, но Олег выдержал испытание. Он легко обернулся, встретился с теткой глазами — ее пересыхающие озера с его живым, стремительным потоком, — и улыбнулся. Легко, даже с облегчением.

— Не бранись, — попросил он, шагнул к Глаше, остановился перед ней, потупил взгляд. — Мне до леса только, я обещал.

— До леса, говоришь? — Смотреть на него, такого схожего со Стешей, было больно, но эта боль исцеляла другую, черную, страшную. — Что ты, милый, лесу обещать-то мог?

С лесом у Лежки не заладилось. Не принял его великий, не понял его. Не разглядел. Хозяин хмурил брови, сестрица названая не скрывала злорадства, только Глаша тихонько радовалась. Значит, чаща не заберет у нее дитя. Значит, жить им под крышей, под защитой родных стен. Чем не радость для матери? Потому слушала сына вполуха, любуясь, как блестят на солнце легкие его волосы, точь-в-точь те, что гладили старые руки в девичьей спальне. Только живые.

— Девка там пришлая… — все говорил и говорил Лежка. — Девка, помнишь ее?

Слова с трудом проникали сквозь пелену тоски, но Глаша наконец ухватила их, заставила себя обдумать. Девка. Про девку-то все и забыли.

— Что ж она не убежала еще? — Пожала плечами, удивление слабым червячком защекотало в груди.

Сколько их было? Безумных да юродивых, тех, кто приходил сам, тех, кого приводил Батюшка. Сидели в углу и гукали, раскачиваясь, прятались в хлеву, давились водой и похлебкой. Одни пригождались уже к ночи, другие жили неделями, блеклые, как пыльная моль. Главное было не видеть в них человечью душу. Кормить, следить, приглаживать ладонью, будто бездумную скотину. И не смотреть в глаза — вдруг там, на самом дне омута, мелькнет что-то осознанное, разумное, страдающее? Вдруг там, за границей сумасшествия, прячется потерянное дитя с правом знать, куда ведет его Батюшка под полной луной? Знать, что ждет их на кромке леса, утопающего в спящих водах? Ответы ни к чему только безумным. Разумеющие свою судьбу знать обязаны, особенно если она определена другими.