Страница 16 из 26
– Тесть, тешша, Иванович, живы-здоровы?
– Да, на пенсии уже.
– Слава Богу, Иванович, слава Богу.
– И у нас Мишины сваты хорошие. Сваты… Э-э! Уж нема таких. Охо-хо, был Савва, была и слава. Усе забудется без Миши. Собралися мы там и голосили по нему. Побыла я, внукам гостинцу отнесла. Девка за мной вслед бегла: «Бабушка, я с тобой!» А ветер холодный. Провожали далеко. Хороша была молодица у Миши. «Мамочка, береги себя ты, – наказывала. – Горе у нас вечное». Куды ей теперь?.. Пробуй, Иванович, я бросила соли.
– Пробуй, пробуй, – заставляет и Терентий Кузьмич, глаза его полны слез.
К вечеру всегда навещают стариков дети. На этот раз зашла Фроня. Она-то первой и заехала на Кубань.
– Здравствуйте, Иванович. С приездом.
– Спасибо.
– На, мам, – протянула она булку свежего хлеба и баночку сметаны. – У, начадили.
– И-и, дед, – обернулась Мария Матвеевна. – Скрутил! Не утерпишь. И ночью, сколько раз на двор встанет, столько закурит. На что оно?
– Скучал без бабки, – засмеялась Фроня.
– Скучал. Дуже скучно одному.
– Ездил ворожить в станицу, – поддела Фроня, – жива бабка, не? Рубль отдал.
– Что ж ему сказали? – спросил я.
– Ничего, Иванович, «Живая. Не горюй. Скоро будет в дороге».
– Я б тебе погадала – во! Как была перемена деньгам, собрала я сот пять, поехала в Брянск. А там деньги гуляют! Вовсю. И цыган вокруг что туча, бабы их обступили. Я и говорю: «Кому погадать без рубля?» Беру руку: «Ну, что ж, язычком дерзка, а душою проста, а хитрости нема. Но за хитрую почитают». Тут бабы как обступили меня! Я: «Не, я одной только».
– А наш дед простак, – сказала Фроня. – Его обдурить… Дров ему привезли за двадцать копеек. Это ж надо поверить!
– Деда нашего без штанов можно оставить. Проходимца не разглядел.
– А почем я знал? – осердился Терентий Кузьмич. – Заходит человек, дровы называется привезти. Две поллитры за машину. Только трактор сломался, подшипников нету, товаришш уехал в станицу за подшипниками. А вечером как штык будет машина дров. Я ему сметаны тарелку налил, блинов Фронькиных, садись, садись. Сказываю про сына, бабка на Брянщине внуков отведывает. «У меня тоже детенок помер. Тяжело. Если есть стаканчик, то дай». На. Выпил. «Да дай и другой. За твоего сына. Не тужи». На и другой. «Каких дров привезти?» – «Нам на огород столбики». – «Есть. Машина добрая будет». – «А с откуда ты?» – «Приезжий. С Карамалты. Знаешь, дед, налей в бутылочку, с собой, пока машину ждать. И позычь мне копеек двадцать». Дал ему. На третий день его поймали на краю, так же семенную пшеницу продавал.
– Купил клец-солянец за сто рублей. Ты, Иванович, знаешь эту притчу? Идет солдат, двадцать пять годов отслужил. Стучится к старушке, просит пообедать. «Покушай, солдатик, только без соли». – «У меня есть клец-солянец. Как помешаю, будет солоно». – «Сколько ж стоит?» – «Да сто рублей». – «Ой, солдат, дай мне ту палочку, тогда и соли не буду куплять. Усе буду палочкой мешать, как сварю». Она отвернулась, он с платочка посолил да палочкой помешал. Она покушала – надо купить. «На тебе сто рублей». Солдат и ушился. Мешала, мешала, а оно как было несолено, так и есть. Вот и дед наш такой же недогадливый. Э-э! – строго сказала она. – Не соображает твоя голова!
– Не соображает, не сообража-ает! – еще пуще обиделся Терентий Кузьмич. – Иванович! Нас усей век дурят. Усей век. Ты ему веришь, а он тебя ловит.
– Не надо верить, – поучала Фроня.
– Да разве его поймешь сразу? Входит человек – первым делом приветь его.
– А что ж, не видно, проходимец или кто?
– А и не видно.
– Иванович, готова твоя картошка.
Фроня не согласилась поужинать с нами, стояла в дверях и лущила семечки. Я налил Терентию Кузьмичу водки, он с тихим удовольствием выпил, а Мария Матвеевна сказала:
– Мне на оборочку.
– На какую?
– А что лапти заматывали! Так у нас говорили. И насбираются по оборочке и пьяны. Ты не слыхал?
Я ей налил полную рюмочку, она чуток отплеснула на пол.
– Перебирались мы на Кубань, цыгане в вагон поселились, прибранные, усе блестит на них, и они, как рюмки нальют, каждый со своего стакана чуть-чуть на землю. Родителям…
– Маш, – скомандовал дед, – принеси Ивановичу сала! Кушай, кушай вволю. А то Борисовне пожалуюсь. Яечко разбей. Я буду обижаться. Да, да, дорогой товаришш.
Ем я обычно мало, поковыряю немножко и сижу.
– Давай молочка волью. Ох едок. Как Миша наш. Сейчас без крошки не садятся. А мы, как жили на Брянщине, года два, когда колхозы сорганизовывались, было хорошо. Глядь, голод. Приходилось – одну крапиву толкли, да варом отварю, посолю, да преснячков напеку, детенки мои картох хотят, а их нету. На самую Троицу разбивали навоз. Такая скверна поднялась. А Фронька – ей двенадцать годов! – била, била, да и пристала: «Мам, не могу, обмираю, есть хочу». Ой, горе. Сыну годок, он мне грудь разоряет. Ну что же мне делать? Нарву крапиву на борщ, братья мне картох насыпали, завариваю супочку и им по кружке даю картошного… Гриша пастевал скот. Ой, горя приняли. А сейчас мы окрепли, да дети подсекли. Ешь, Иванович, вволю.
Я наливаю старику еще рюмочку, себе тоже.
– Спасибо, Иванович.
– О, рад, что Иванович угощает, – укорила Фроня.
– Дождался наш дед…
– Помаленьку. Жизнь прожил, Иванович, не запивал, не-е, избави бог. И не знал, где она. Скот пастевал, детей колыхал с бабкой. Дети как по шнуру ходили. Выкохал и не шипанул, а боялись. Не бил и не ругал, а дети хорошие.
– Семь детей выкохали, – вздохнула Мария Матвеевна, – не боялись, что умрут, а что рубахи на смерть нет. Пятерых в поле родила. С ней вон рожь жали, – кивнула она в сторону Фрони, – вручную. Конопли пойдем брать, Фронька роет свою долю и мою. Тут я и девку нашла. В полу ее и домой. Тая девка пожила у меня тридцать семь недель и умерла. Три дня миновало, опять пошла в поле. Так я в одну руку по пятьсот соток держала конопель. Семья большая, кормить надо. «Терещиху премировать, она боле усех сжала». Прошло три года, занялась ешо. Лен стелили – и Мишу нашла. А Нюрочку – это дело в сентябре, когда конопли берут. Такая я крепкая была. Несу три ведра картох, мужик встречает: «Оборвешься!» – «А я крепкая!» Ивана – нарезала колос коням, по двадцать корзин нарезала. И родила. Не отдыхавши. Григорий у Покров, по дровы ездили. Как шарик выкатился. И одного дня не отдыхала. Теперь два месяца сидит до родов, после родов. Э, счастливая была на детей. И наработалась Матвеевна вволю. До основания работала. Тебе сала внести?
– Внеси, внеси Ивановичу!
– Дед наш уже красный, – сказала Фроня.
– А чего я красный? – поднял он голову.
– Гляди, песни не пой, – погрозила ему Мария Матвеевна. – Миша последний раз приезжал, сели на горке:
– «Какую, мам, спеть?» – «Да ту, сынок, что называют меня некрасивою, почему-то он ходит за мной…» Я подгоняю: «Выше, выше тяни!» – «А я стыдюся петь!» – «Кого ж ты стыдишься петь?» – «Мамки да папки». Ох, сынок мой, соколок… Пропал скоморох, пропала игра. Как обед собирали, стол выносили за ворота, а девки мои шли и плакали вслед за столом. Так у нас положено. А тут не. Спасибо, Иванович, тебе, – встала она из-за стола, – наелась, наговорилась. Спасибо. Чтоб у нас не сводилось и у вас велось. Так-то.
– Вам спасибо.
– Спасибо, Иванович, – сказал и Терентий Кузьмич. – Спасибо, сынок, что отведал нас, но обоих, обоих ждали!
– Спасибо, Иванович, – слегка поклонилась Мария Матвеевна, – рады, как Мише. Долго у нас побудешь? Живи до родительского дня. А там 9 Мая. Всех поминать будут. Вольная иль невольная смерть, а где кто пропал, кто у лесе заблудился, кто на мину наскочил, – всех поминают. Брат Минай пошел у лес по дровы и помер. Эх, меня не было, я б поголосила по нему, я б словечко для него нашла…
– Ложись, Иванович, отдохни.
– Рано. Погуляю внизу.
У речки я на минуту вспоминаю город, свою квартиру на третьем этаже, соседей. Теперь городская жизнь далеко за горою, на которую я смотрю сквозь редеющие ветки. Луны почему-то нет. Кусты мне мешают заглянуть в глубокую узкую речку. Со дня на день она зальет поляну, на краю хутора недоступно будут стоять в воде дубы, а к празднику Победы уже закроется белая хатка на горке густой кубанской зеленью. Я временно наслаждаюсь почти патриархальной тишиной. Есть у меня уголок, где я могу успокоиться.