Страница 13 из 26
Олонецкий его друг писал когда-то:
В лугах косили траву.
В середине июля он был в деревне последний раз в своей жизни.
– Так особо мы не приглядывались к нему, ну, Серега и Серега! Парень был веселый, не сказать чтобы очень озорной, но не лапша, в деревне лапшой быть – заклюют, сами знаете. Шалун был.
– Шалун? – переспросил молодой человек с аппаратом на груди, может, тот самый, что напророчил Есенину остаться в веках.
– Шалу-ун, – повторил старик, сидевший на лавочке в сумерках. – Бывало, чуть что – драться. Ни одной игры без драки не проходило. Маленькие были. Ну и ему часто влетало. В драке-то слаборукий был, ну а затеи его. Как что не так – р-раз, смотришь, уже влепил соседу. Сейчас все на него. И не серчает. Тут же отвернулся, утерся, и опять играть. Беззлобный был. Простак. Последним поделится. Дед-то бочку с вином выставлял на дорогу, поил прохожих.
– Что вы говорите! – воскликнул мужчина хозяйственного вида с сеткой яблок в руках. – Вы и деда знали?
– Ну а как же. И деда по матери, и бабушку, всех, с одной деревни. Кто ж думал, что он у нас свой поэт будет.
– А я читал, – сказал парень, присаживаясь к старику на лавку, – сестра пишет в воспоминаниях. Но скупо как-то пишет.
– Раньше воду с Оки носили, на горку. Соберемся, ни одной бабе проходу не дадим: то песку насыплем, то еще чего, и он с нами. В школу ходили, в церковь. Бывало, часто тетрадки давали. Их надо было сшивать. У каждого иголка с ниткой. И вот он впереди меня сидел. Сейчас повернется: «Глянь, ребята!» Втыкает иголку в ладонь и здесь вытаскивает. И не поморщится. От него можно было ждать такой смерти. Отчаянный.
– Да, да, – подтвердил мужчина, – по стихам видно. Горел на ветру. Да.
– Было за ним.
– А еще что помните? Насчет этого правда он был? – щелкнул по горлу парень.
– Вот когда приезжал, собирал, здесь теперь колонка, любителей выпить, и другого дела не было. Вот особенно и помню, что приезжал, выпивал, в луга ездил. Так я его помню. Ему все это хотелось рыбу ловить, сено ворошить, со стариками любил потолковать. Ведь давно это было, как в клюшку играли, как еще красота в бабе нравилась, хе-хе. Давно.
– Давненько я не брал в руки шашек, да? – засмеялся парень.
– Если бы знатье, что Серегой будут так интересоваться, приглядывался бы, записывал, на худой конец. А то жили и жили. У него в Москве свои дела, у нас – по-крестьянскому. Серега и Серега. Поэт. Зайдет – хорошо, не зайдет – значит, некогда. Раз на свадьбу приезжал, по-моему, за год до смерти. Двоюродного брата. С женой ли, с кем. Черная, наподобие грузиночки, с косой, развитая девушка.
– Галя.
– А кто его знает! Папиросочку можно?
– Она застрелилась на его могиле, – сказал парень.
– Он с двумя наезжал: год с одной, год с другой.
– Может, это балерина? Айседора?
– Айседору он уже бросил, нет.
– Шаганэ ты моя, Шаганэ?
– Вот чего не знаю, того не знаю. Шаганэ – это грузинское?
– Армянка! – сказал парень и как-то противно потер руками.
– Нет, тогда нет. Помню, на свадьбе горшки бил, в шубу рядился. А потом я с охоты шел, он с ней в лугах мне попался. Коня отобрал у мужика, ее наперед посадил, сам к ней спиной и бьет кобылу по заду. Смеху было! Чудак. Они все такие, видать… И Пушкин тоже… Все. А? Насчет политики не знаю. Не хочу врать. А? В это нам с вами вдаваться трудно. Кто мы, откуда – это наши родители знают. Я вам могу сказать строго по секрету, об этом не надо бы рассказывать. Отец у них был лапоть. Они немирно жили, годами поврозь.
И старик осторожно передал деревенскую сплетню.
– А я у вас тоже хочу спросить. Вот сколько у меня бывало вашего брата, и все задаю вопрос. С тех пор, как Сергей похитил себя, больше сорока лет прошло. А чего раньше-то…
– Так это я-ясно, – сказал парень и встал. – Тут, батя, надо сесть, выпить, и тогда выясним. Запросто.
– Дорогу к вам надо проложить, – перевел разговор мужчина. – Места красивые, больше поедут, и вам неплохо. Рыба есть в речке?
– Е-есть, – сказал старик. – Дайте еще папиросочку. Рыбка еще водится.
Старик прикурил и засобирался домой.
– Спасибо за откровенность, – сказал мужчина.
– Не за что. Ночевать есть где?
– Устроимся, – сказал парень. – Старуха не примет, к молодой пойдем, – пошутил парень и повернулся к улице. Старика он мгновенно забыл.
«Здесь все так просто… – вспоминал я Таню Зуеву. – Такое волнение, когда подходишь к домику…» Да так и есть: кто понимает живых, тот поймет и мертвых.
Я не повернул к тете Нюше, а пошел к околице, мимо заколоченного крест-накрест досками дома с рябиной, к Федякину. Солнце давно уже светило чужим краям. Месяц-помощник еще висел над другими деревнями. Ходили раньше под ним девицы по воду и, окуная ведра в белые пятна, заглядывали на тех, по ком вздыхали. Не мог я сейчас не вспомнить о них и о песнях, всеми забытых, потому что ночь, звезды, черное слепое пространство приближают к вещему порогу. Да, ходили по воду и верили месяцу, благословляли его слабый любовный свет. Верили звездам, воде, к которой я теперь приближался и остановился наконец над ее пасмурно скользившей средь земли дугой Ока. Тихая путеводительница, всех пережившая, отдавшая в изгибистые рукава воды прежние и влекущая воды свежие. Ока точно стоит и дремлет. Не поем мы старых песен и не верим месяцу, а сами все те же в тайности и желаниях. Опять подумал, что десять лет прошло. Гонишь в стороне свои важные дня и не часто обращаешься к вчерашнему, но вдруг встретишь пропавшее лицо, услышишь слово, взглянешь около – что-то ушло, и жалко его. Завидно месяцу, воде и звездам: они не устанут.
Чего мне хотелось к ночи? Хотелось сложить хорошую песню и хотелось настоящих слов. Чтобы все вздрогнули и оглянулись на звук. Хотелось сесть в лодку и плыть по ночной белой ленте меж дремных избушек-стогов и причальных сырых досок, думать о тех, с кем увиделся на этой земле и с кем застал дальний от сказок век. Что только не является человеку во тьме! И в тишине, под размягчающим дыханием рязанской ночи, которая вечно просит признаний, я вспомнил друзей и стал обращаться к ним, писать им устные письма, звать к себе. В любой стороне воскрешал я их, а в этой особенно. Далеко вы порою бывали, но вы с утра до вечера жили со мной на русской земле, где-то дышали и думали. И если в Москве длинными гудками в пустой квартире напоминали о ваших странствиях телефоны, я все равно знал, что мы встретимся и напишем друг другу. Вы спасали меня одним своим присутствием в этом мире. Не все удалось вам из того, что намечалось в сладкой юности. Разбросаны вы по градам и весям, скучаете друг без друга и шлете такие длинные письма, которые хитрой породе и не снились. Да и не нужна им такая откровенность: она принадлежит совестливым. Бог с ними, иждивенцами жизни, бог с ними; с их счастьем, дипломатией, умелой покорностью в передних, интригами. Кому что дано от природы, то и сказалось. Вы помните, как мы начинали жить? Помните, сколько ночей прокурили, сколько книг перебрали и сколько раз мчались в общих вагонах с бабками Марьями и необидчивыми Иванами? Беднее, что ли, была наша юность, чем у осторожных сверстников наших? Да лучше мы век будем сдавать бутылки из-под кефира, но зато в редкие свидания мы потянемся пешком в Верею, в Боровск, вдоль Протвы-реки, любуясь старой русской окраиной и чистыми детскими лицами, опять жалея об одном, о том, что мало отпустил бог таланта, чтобы с древней широтой и удалостью воспеть то, чему мы молились. Мне легче становится, когда я думаю о вас и так высоко обольщаюсь. Стоял я над великой Окой и желал вам негромкого счастья. Судьбы, что как тонкий месяц на небе, прямых дорог, ласковых женщин, подобных тем, кто затыкал звезды за волосы, мостил перстневые мосты, зажигал восковые свечи, кто просил испить воды у криницы и верил в превращение в камень, верил в шепот зеленых дубрав, сравнивал свою младую тоску с тающим снегом в руке, потому что просилась душа высоко. Ночь ли тому виною, или жалко мне было любимых героев, но я обожествлял близкий мне круг. Ничто не кончится прахом, и запомнит мир своих певцов. Запомнит рыжих и бородатых, и будет еще настоящее слово о рязанцах, вологодцах и о вас, псковский хранитель.