Страница 11 из 26
– Он ездил к Есенину? А что ему там делать?
– Ему дорог Есенин? Ну, конечно, – что-нибудь про «до печенок меня замучила», это?
– Не говорите мне о его путешествии! У него нет и ничего не может быть за душой!
Теперь я на них не надеюсь. Но легче ли стало?
– А я вас сразу узнала! – воскликнула тетя Нюша. – Вы жили тогда у нас десять дней и оставили свою чернильницу. Мы по ней часто вас вспоминали. Я теперь одна, мужа похоронила, дети далеко, а вы тогда к нашему Сергею Есенину приезжали и вот здесь сидели, там спали. У меня память хорошая. Я как глянула: кто-то идет знакомый, а это вы! Сколько лет не виделись. Я так и подозревала, что вы все равно приедете, ведь я помню, как вам тогда у нас понравилось. Теперь легче: музей, пароходы подходят, а той осенью вы с грехом пополам с почтой отправились. И вы такой же молодой, ну, возмужал, конечно, небось, и женат уже? Сергею Есенину исполнилось семьдесят лет, тут такой праздник был, миру съехалось со всего Союзу, я думаю – ну это Виктор не знает, то б приехал, или работает далеко.
– Да я, теть Нюш, не люблю такие поминки. Выступят, походят, пожмут родственникам ручки, а потом в ресторан завалятся, на баб будут глядеть и тому подобное. Десять лет назад здесь никого не было. Одному лучше: ходишь, думаешь.
– Чернильница ваша вон она, так и стоит на окошке, как письма писать – вспомним вас. Да, а народу было – масса! Как время все же меняется, не удержишь. Раньше действительно редко кто приезжал, только те, кто писать о нем хотел, выспросят – и домой, тихо было, не поминали и по радио не передавали, а нынче и по радио, и в газетах, и машин понагнали…
– Когда я учился, мы вместо Есенина читали на вечерах Демьяна Бедного и Маяковского.
– Вот узнал бы Сергей, как его оценили. Отец с матерью, бывало, против были: «С Горького, босяка, пример берешь? Толстой, так он барин, у него земля своя, прокормит, а ты?» Он не послушался, – и вот любят. Теперь и пароходы останавливаются, пристань сделали, в доме у них пообставили. Мой сын учился, ну, говорю, Сергея-то проходите? Нет, не проходим. Почему? Чего он плохого сделал?
– Вы разве не чувствовали?
– Ну как тебе сказать, Витя: чувствовали, чего можно, чего нельзя. Мы ведь люди простые, своих забот много. Что касается поэтов, так мы вовсе: не печатают и не печатают, то ли бумаги нету, то ли не нужен стал – бог его знает. Жизнь закрутит – и забудешь про все. А и у нас тут объявились друзья только недавно, а то тоже не больно разговорится, хотя бы и этот, – она назвала по фамилии, – он только сейчас вспоминает, подчитал кое-где в журналах и выдает себя за друга, чего он там помнит: в школу ходил с Сергеем два года, в бабки играли, «вот он на меня, а я как повалил», вот и вся дружба. Вы же его знаете. Бред собачий. Я знала их семью, не вру. Не хочу хвастаться, но я выделяла его ото всех. Не простой был человек. И барыня Кашина недаром его к себе зазывала. Теленочек-то молоденький был, красивый. Его и в Москве-то сразу обкрутили, вашего брата недолго прибрать к рукам. А я ведь, Витя, тебе все это рассказывала, однако, десять-то лет назад? Ты, как сейчас, у окошка сидел. Молоденький был. И все равно я тебя сразу узнала! Умывайся, вешай пиджак, койка твоя, я на ней не сплю. Будь у тети Нюши как дома. Мама-то жива? Жалей, жалей мамку. Как вон Сергей писал, а она потом тридцать лет одна да одна жила… Никому ровно и не нужна была.
«Я холодею от воспоминаний, – жаловался ему Клюев в письме, которое я читал, лежа в лугах, – о тех унижениях и покровительственных ласках, которые я вынес от собачьей публики. У меня накопилось около двухсот газетных и журнальных вырезок о моем творчестве, которые в свое время послужат документами, вещественным доказательством того барско-интеллигентского, напыщенного и презрительного взгляда на чистое слово и еще того, что салтычихин и аракчеевский дух до сих пор не вывелся даже среди лучших из так называемого русского общества».
Теперь причаливают белые пароходы. Они плывут издалека, по другим рекам и наконец достигают узкой Оки. С вечера, когда загоняют в деревне коров во дворы, кто-то, еще блуждая поворотами, мечтает на палубе о завтрашнем свидании с Константиновом, в котором задержится на несколько дней, чтобы подумать о жизни острее, а другие, пользуясь случайным совпадением, степенно обойдут во время остановки комнаты и огород музея, купят яблок и вишен и поплывут как ни в чем не бывало, завершая оплаченное туристское удовольствие в дорогой каюте, – счастливые, спокойные и вольные на язык только в дороге.
Я часто спускался к пристани. Тетушки приносили в корзинках вишни и яблоки. Они сидели на земле друг подле дружки по обе стороны тропы. Они были пожилые и очень-очень просты, и я думал, жадно наблюдая за ними, что, когда он возвращался домой, они были еще маленькими, а дед, застрявший среди них на коленках, наверное, годился в ровесники и тогда вообразить даже не мог, что к старости его так повезет дому Тани-монашки, такой же соседки, как все, и повесят в ее комнатах картины, плакаты и койку застелют старинным покрывалом на диво далеким людям, бормочущим стихи, которых он не запомнил, потому что читать было некогда.
«Где же хранится тайна любви, печали и разочарования? – думаю я и на пристани, и в лугах, и у дома. – И кому она дается? И отчего внезапны и радости, и конец?»
Женщины покрывают тряпицами вишни и поднимаются вслед за приезжими, помаленьку отставая и сворачивая к своим воротам. Свежим глазам открывается пустая длинная невзрачная улица с ямками. Тут незнакомец удивляется простоте и несхожести заповедного села с тем, что воображалось ему по печатному слову поэта. И спрашивает себя: неужели это оно, в черемухе и садах, и если его не было такого никогда на свете, то неужели душа может сыскать столь нежное слово?
А в доме, ступая по обыкновенным полам и принимая устроенный музейный уют за крестьянский, дальние видят на больших фотографиях и рисунках юное, мягкое лицо и бережно запечатленные дорожки, деревья и огороды, и чья-то слабая, неиспорченная душа коснется песенного славянского наречия. Кому-то суждено молитвенно постоять и унести свои чувства надолго, не имея смелости и проворства передать их толстой тетрадке на столике. Кому-то не терпится причаститься к тетрадке, и я угадывал человека тотчас же, по первому слову.
Милый Сережа! Юность так многим обязана тебе. Твои стихи заставляют трепетать сердце, грудь так и рвется вперед. Очень жаль, что рано оборвалась твоя жизнь певца мещерской Руси! И позволь мне закончить стихами:
Из Грузии, с берегов Арагвы, мы привезли Вам цветов.
Приходили из Федякина земляки Есенина. Так радостно почувствовать себя как бы близким поэту.
Очень жаль поэта. Когда я читаю русские сказки, я вспоминаю Есенина. Самые поэтические образы русского народного творчества напоминают мне его – вечного, прекрасного, очень похожего на матушку-Русь.
Был у Сережи Есенина!
Восхищен его творчеством!
Преклоняюсь перед ним!
Есенин был!
Есенин есть!
Есенин будет в веках!
Как мало мы ценим своих певцов при жизни, и как легко, в сущности, падать к их ногам через 50—100 лет после смерти.
Здесь все так просто. Будто приехал в деревню к старым родственникам. В этом вся прелесть. Такое волнение, когда подходишь к домику, когда входишь в него. Сердце сжимается.
Таня Зуева
А я спустился с крыльца, зашел к тете Нюше, сказал, что пойду в луга, если кто-нибудь меня переправит. Тогда, в августе, я мало знал о нем, и легче мне было. Я сбежал с косогора мимо школьного сада и нового коровника и крикнул на другой берег мальчишкам в лодке. Пароход прошел кузьминские шлюзы, коротко вскрикивал над алеющими полями в невидимых далях, где в ту рязанскую осень плыл наш катер с женщинами и гармонистом, спешившим к любушке на ночевку.